— Нет, детский дом.
— А какая разница?
— Большая разница. У малышей, играющих в детском саду, есть родители. А в детском доме, или, иначе говоря, в приюте, живут ребята, у которых родителей нет.
— Так это детский приют? Почему же он на вашей земле?
— А на чьей же земле ему быть? Приют наш, и дом наш, колхозный, конфискованный у местного кулака.
— У кулака?
— Да. Был тут прежде богач один. Прижимистый такой мужик. Все Корнево держал под ногтем. Редко кто у него в батраках не перебывал. Одним словом — кулак. Понимаете?
— Понимаю. Вроде Арви Сайтури.
Он вопросительно на меня взглянул, ожидая пояснения, но, не дождавшись, договорил:
— Ну так вот. Во время коллективизации его раскулачили, оставили ему лошадь, корову, восемь гектаров земли и сказали: «Живи своим трудом — и никто тебя больше не тронет». А он не оценил этого и антисоветской пропагандой занялся. Тогда убрали его отсюда, а дом под клуб заняли.
— Под клуб?
— Да. Под народный дом, иначе говоря. Но теперь у нас новый клуб в Кряжине выстроен, а этот дом под приют отвели.
— А дети в нем откуда?
— Как откуда? Да наши же они, свои, колхозные сироты.
— А-а. И много их?
— В том-то и дело, что немало. До войны в наших шести деревнях только трое ребят насчитывалось круглых сирот. Жили они у родных. А после войны восемнадцать малышей без родителей оказалось. Конечно, могли бы мы их тоже по родным распихать. Например, двух девочек-сестричек пристроить к их старшему брату, женатому. Одного мальчугана — к его замужней сестре. Ну и остальных тоже по разным там дядьям и теткам. Нашлись бы родственники. Но ведь у тех свои семьи, свои заботы. Не узнаешь вперед, кто и как будет относиться к своему приемышу. А детям надо настоящее воспитание дать. Вот и решили собрать их вместе. Воспитательницу к ним приставили. Зимой они отсюда в школу ходят в Листвицы. А летом с ними одна из учительниц время проводит. Был еще третий выход: сдать их на попечение государства, то есть определить в городской детский дом. Но жалко с ребятами расставаться. Свои они, наши. Колхоз для них теперь, можно сказать, и отец, и мать, и семья родная. Тут каждый человек для них свой — не только родственники, потому что каждый одинаково принял на себя о них заботу. Да и домишки тут у них есть собственные почти у всех и личное хозяйство кое-какое. От родителей осталось. Войдут в положенный возраст — и получат все в полной сохранности. А у кого домика нет — колхоз выстроит. Вот и живут они здесь как равноправные члены колхоза. И с другими ребятишками у них все вместе: самодеятельность, игры, песни и прочие разные затеи. Сейчас у них шахматный турнир проводится на первенство по колхозу — вон там, в библиотеке-читальне, на втором этаже.
Рассказав мне все это про осиротевших детей, парторг довел меня до дома и там передал на попечение старшей хозяйке. Хозяйка накормила меня ужином. Он состоял из горохового супа со свининой и мясных котлет с жареной картошкой. Суп так упрел у нее в печке за день, что отдельные горошины и куски свинины таяли во рту, едва коснувшись языка, который с готовностью их подхватывал. Зубы тщетно пытались взять на себя эту сладостную работу. Им оставалось только перемалывать хлеб, что они, впрочем, тоже делали не без удовольствия.
Я съел этого ароматного, тающего на языке варева две полные тарелки, а потом с таким же старанием приналег на котлеты с картошкой. Запить все это пришлось тремя стаканами чая, после которых я с трудом поднялся со стула. Сказав хозяйке «спасибо», я заодно хотел добавить, что больше ее не побеспокою, потому что ухожу на пристань садиться на теплоход. Но она в это время указала на постель, приготовленную для меня в первой комнате у стены, и сказала:
— Хотите — сейчас ложитесь. Хотите — потом. А приходить можете в любое время, хоть за полночь. Дверь у нас не запирается.
Она произнесла это с такой теплой заботливостью, что у меня не повернулся язык сказать ей о своем уходе на пристань. Повторив еще раз благодарность, я прикрыл тихонько дверь и вышел на улицу деревни. Но отправился я все-таки на пристань. А куда же мне было еще отправляться? Теперь я узнал о жизни русских колхозов самое последнее и окончательное, что еще могло в них таиться неузнанным, и мог со спокойной совестью ехать в Ленинград.
Было еще совсем светло, хотя солнце уже приготовилось опуститься за высокие хлебные холмы где-то там, позади деревни Кряжино. Перейдя на ту сторону улицы, где стоял приют, я свернул поближе к его голубому забору, но не увидел на этот раз никого внутри сада. Все же я потоптался возле него немного, всматриваясь в открытые окна кирпичного дома, за которыми звучали детские голоса и мелькали детские головенки. Сад был небольшой, но зато он густо порос деревьями и кустарниками, и среди них я узнал березу, липу, дуб, клен, сирень и жасмин.
Во многих местах сада по краям дорожек и на отдельных клумбах цвели разные цветы. В одном его уголке стояли в три ряда старые яблони. Земля под ними была возделана, и обилие зеленых яблок на их ветвях обещало хороший урожай. Другая часть сада переходила в огород, который тоже буйно зеленел всякими видами овощей, побуждаемый к тому чьими-то заботами. Он прилегал к дополнительным хозяйственным постройкам, заканчивая собою сад.
Да, любопытное применение нашли они для усадьбы своего, русского Арви Сайтури. Этот их Арви тоже, наверно, хотел войны, надеясь прибавить с ее помощью к своей усадьбе чужие земли. Но война породила сиротство. И, чтобы он помнил впредь, как невыгодно затевать войну, люди поместили этих осиротевших по его вине ребят в его собственной усадьбе. Да, это здорово было у них придумано.
Постояв немного у низенького забора и не видя никого в саду, я вспомнил про двухэтажный дом, где проходили шахматные соревнования. Дом этот стоял по другую сторону улицы. Прикинув оставшееся у меня в запасе время, я без промедления направился к нему. Но тут в деревню вошло снизу стадо коров, заняв собой всю улицу. Пришлось постоять на месте, пока оно, мыча и пыля, неторопливо проходило мимо меня в глубину деревни, растекаясь там по отдельным дворам и общим коровникам. За это время солнце успело уйти с небосвода, окрасив попутно нижние кромки облаков на западе в золотисто-красный цвет. За это же время золотисто-красный цвет облаков потерял свою яркость, перейдя в серо-фиолетовый. Наступили сумерки. В двухэтажном доме наверху зажгли огни. А коровы все шли, устало шаркая копытами по мягкой пыли и наполняя воздух деревни своими коровьими запахами. Вслед за коровами прошли телята, потом овцы, потом трое молодых пастухов с длинными бичами. И только тогда я двинулся наконец поперек улицы, осторожно переступая через оставленные стадом следы.
Не следовало мне, конечно, пережидать, когда пройдет колхозное стадо. Это оказалось довольно-таки невыгодным делом. Кто это сказал, что русские стада тают по мере их околхозивания? Краснолицый злопыхатель сказал это там, на глухом полупутье. Постоял бы он здесь, на краю покатой улицы, имея намерение успеть на теплоход, и попробовал бы переждать, когда мимо него проструится этот медлительный, тяжелый поток из коричневых, черных и пятнистых спин, слегка прогнутых книзу под грузом сытого чрева и полного вымени. Что он тогда заговорил бы? Остался бы он и тогда при своем затаенном злорадстве или, погасив усмешку, вернулся бы молча в свой одиноко возделанный рай, строго обозначенный пределами забора?
Да, тут нашлось бы ему над чем поразмыслить. И не только ему. Призадумался бы и Юсси Мурто, наблюдая эту картину. Но мы с ним легко разгадали бы скрытую за этим хитрость. Нас не проведешь. Нам, проникшим во все хитроумные козни русских, нетрудно было бы догадаться, что они согнали сюда коров с доброй половины России, дабы пропустить их перед глазами финна и тем самым втереть ему очки. Но бог с ними. Я не сердился на них за эту хитрость. На себя я сердился, и довольно крепко, за то, что не догадался перебежать улицу до того, как в деревню вошло стадо. Тогда у меня осталось бы время подняться наверх. Теперь у меня не осталось на это времени. Надо было идти на пристань.