Но еще виднелось на равнине много невысушенного сена. Местами оно лежало, совсем еще ничем не тронутое после косилок, а местами было собрано в более толстые пласты. Женщины ворошили эти пласты граблями и пели песни. Из разных мест равнины доносились разные песни. Они сливались вместе, вбирая в себя, кроме того, со всей равнины общий громкий говор по крайней мере двухсот мужских и женских голосов, веселые взрывы смеха и разудалые выкрики мальчишек-наездников.
Я смотрел на них с дороги, идя своим путем к пристани. Все они оставались довольно далеко слева от меня и не могли поэтому помешать моему обратному движению к Ленинграду. Мой путь лежал мимо них, слава богу, и я мог спокойно рассматривать их издали, слушая в то же время их песни. Но, глядя со стороны на все это яркое, живое, шумное, пронизанное песней и смехом, я вдруг проникся сомнением: сенокос ли это? Может быть, я видел не то, что понимается в иных местах как трудное дело летней страдной поры, а видел я какой-то огромный луговой праздник, ради того и созданный, чтобы показать, сколько красоты таится в трудовых усилиях этой поры, когда сплетаются воедино ловкие, гибкие движения множества людей, их раздольные песни и душистые запахи свежескошенных трав?
Но это было их дело, конечно, — превращать свою работу в праздник. У меня не было к тому повода. Мой праздник ждал меня где-то там, под Ленинградом. Туда несли меня мои ноги, и не было на свете силы, способной теперь их остановить.
Когда они проносили меня мимо того места, откуда к моей дороге спускалась по дну старого оврага дорога из Корнева, мой путь пересекла девушка в светлом тонком платье, с граблями на плече. Это была та самая дородная красавица, из-за которой я едва не убил художника и скульптора. Она спустилась из Корнева на мою дорогу и, оказавшись рядом со мной, спросила:
— Вы тоже туда?
Я не понял, что она имела в виду, но ответил, не задумываясь:
— Да.
Мог ли я ответить ей «нет», когда на меня с такой приветливостью взглянули ее крупные серые глаза и улыбнулся ее полногубый рот, полный белых зубов. Не мог я ответить ничего наперекор ей, рожденной на удивление миру в таинственных недрах России. И, конечно, я пошел туда же, куда шла она. А шла она прямиком на сенокос.
Да, так вот обстояли дела в этой стране, где никогда нельзя загадывать свои действия наперед. Не дошел я до пристани. Дорога на пристань так и осталась дорогой на пристань, а я свернул с нее влево, направляясь по скошенному лугу туда, куда шла моя спутница. Она шла, и я шел. Она свернула к женщинам, подгребавшим вслед за копнителями сухое сено, и я свернул вслед за ней. Почему бы мне не свернуть? Кто мог мне помешать идти за ней, смотревшей на меня с таким доброжелательством? У меня тоже могла быть в скором времени такая же рослая и статная дочь с такими же толстыми косами, полная такой же душевной мягкости к людям, пускай даже мало ей знакомым, даже к тем, кто, может быть, воевал против ее страны, породившей ее, такую, на свет. Женщины крикнули ей:
— Ого! Вот и Дуняша к нам пожаловала! Да никак еще и в помощь кого-то привела!
Дуняша им ответила:
— А вы как думали? Тут люди сурьезные. От работы не побегут.
Я посмотрел на женщин, и у меня зарябило в глазах от множества разноцветных платьев, головных платков, загорелых, румяных лиц, округлых рук и полных икр. В мою сторону блеснули десятки пар любопытствующих глаз и улыбнулись красивые женские рты. Да, здесь было на что смотреть, и, пожалуй, напрасно так свирепо тузили друг друга художник и скульптор. В этом краю они вполне могли бы обойтись без драки, стоило им только внимательнее оглядеться на все стороны. Да и мне открывался немалый выбор. Но я не собирался рисковать, ибо не знал, каким действием принято здесь отмечать согласие на предложение: кидают ли при этих обстоятельствах человека в простенок между дверью и печкой или просто ударяют головой о самую печь, выбрасывая затем его останки в открытое окно? В каждой части России могли быть свои обычаи, и меня не особенно тянуло испробовать их на себе все. На всякий случай я сказал женщинам: «Здравствуйте», — и они на разные голоса ответили мне тем же. А один задорный голос даже добавил:
— Здравствуйте, если не шутите.
Шутить мне было некогда, потому что от ближайшего стога мужской голос крикнул в мою сторону:
— Эгей! Кто вилами владеет, сюда просим!
Я владел вилами. Ко мне относился этот призыв. Я обернулся к своей спутнице, но она уже стояла в ряду других женщин и ворошила граблями сено. Тогда я пошел к стогу, где стоял парень, предлагавший мне вилы. И кровь застыла в моих жилах, несмотря на летнюю жару, при виде этого парня, ибо передо мной стоял один из их миллионного легиона двухметровых.
Так обстоят у них тут дела. Запомните это на всякий случай вы, финские люди, и не попадайтесь в подобную ловушку. Вы идете к пристани, чтобы уехать скорее к своей женщине, ожидающей вас в томительном одиночестве где-то там, под Ленинградом. Но вы не дойдете до пристани. Статная русская девушка с пышными темно-русыми косами, по имени Дуняша, загораживает вам дорогу и ведет вас в сторону, ведет, как бы невзначай, туда, где вас ждет грозный двухметровый легионер, взмахнувший вилами, чтобы пронзить вас насквозь.
Впрочем, он, кажется, не очень торопился меня пронзить. И вилы он держал не остриями ко мне, а рукоятью. И, протягивая их вперед рукоятью, он улыбался мне с высоты своего роста. Тогда я понял, в чем было дело! Он тоже не успел еще получить приказ ринуться на Суоми и потому вел себя пока еще столь миролюбиво. Пользуясь этим, я смело приблизился к нему и принял из его огромной мускулистой руки вилы-тройчатки.
Легионер отступил в сторону и закурил, наблюдая за мной. Он был в майке. Я тоже снял пиджак и, положив его аккуратно на землю у подножия стога, принялся подавать наверх сено. Стог едва был доведен до трети намеченной высоты. Длинная жердь из его середины высовывалась кверху еще метра на три. Вокруг этой жерди топтались по плоской поверхности стога двое: средних лет мужчина в белой полотняной рубахе и светловолосая девушка в синих сатиновых штанах. Они подхватывали вилами подаваемое мною сено и раскладывали его равномерно по окружности стога, подминая под себя ногами. Легионер курил, поглядывая на меня искоса, потом раздавил сапогом окурок и сказал, обратясь ко мне:
— Кажись, в порядке все? Хорошо работается на свежие-ти силы?
Я не ответил ему, втыкая вилы в очередную копну. Я не успел ответить. Я торопился. Мне казалось, что я подаю медленно и там, наверху, недовольны этим. Верхняя круглая плоскость у стога непрерывно требовала сена, чтобы расти и шириться, и надо было сохранять эту непрерывность. Те двое выкладывали сено по кругу так, что каждый новый ряд все дальше выступал над предыдущим.
Сена требовалось все больше. И я не хотел, чтобы их руки оказывались пустыми из-за меня. А легионер, видя мои старания, поднял с земли свой пиджак и сказал:
— Вот и ладно. Значит, справитесь? Ну, а я побегу веткинским пособлять.
И он убежал, оставив меня возле стога одного. Пришлось и мне раздеться до майки. Но дело еще клеилось кое-как, пока я действовал короткими вилами. А когда взял в руки вилы с трехметровой рукояткой, стало труднее. Копны были свежие, рыхлые, и сено плохо держалось на вилах. Захватывая ими порой едва ли не половину копны, я до верха доносил не более четверти. Остальное отпадало от вил и валилось комьями мне на голову и плечи. Сенная труха прилипала к мокрой от пота коже и застревала в волосах. Но приходилось терпеть. Свежие копны все прибывали к стогу с разных сторон, и две пары рук ждали наверху новых охапок сена. Я подавал им и подавал, стараясь показать всем своим видом, что для меня такая работа — сущие пустяки, вроде небольшой разминки после длительного безделья. Но давалось мне это нелегко.
Когда вершина стога начала принимать форму конуса, кто-то прислонил к стогу свободную жердь, и девушка спустилась по ней вниз. Мужчина довел дело до конца без нее. Напоследок я подал ему вилами два продолговатых куска толя, утяжеленных привязанными к ним поленьями. Он перехлестнул ими вершину стога крест-накрест и затем спустился вниз тем же способом, что и девушка.