— Будет и острог, — обещал Николай Первый.
И дом, в котором выздоравливал царь, перестроили в церковь, назвав ее царской, а напротив собора возвели тюрьму, оградив ее сначала деревянным забором из бревен, а затем каменной стеной.
И вот стоит она, эта тюрьма, с тех пор.
Стоит и синенькая, деревянная церквушка с пристроенной колокольней. Только в ней уже теперь не служат ни в праздничные, ни в царские дни.
Решили мы ликвидировать церковь, отремонтировать и приспособить ее под школу для взрослых или под детскую библиотеку.
Председателем по ликвидации церкви, выстроенной по повелению царя Николая Романова, назначили меня, Петра Наземова. И вышло: церковь строил царь, а закрыл ее пастух…
Этот исторический случай вспомнил я сейчас, глядя на мрачное здание тюрьмы.
Сколько могла бы она, тюрьма, рассказать, если бы обрела дар речи? Сколько видела в стенах своих разных людей, сидевших за правду и за воровство, за восстания против помещиков и за грабежи, за насмешки над попами и за конокрадство!
Возле стены, рядом с конторой и кухней, лежали дрова — дубовые, длинные, сухие. Двое заключенных поперечной пилой распиливали их, а третий колол. Тот, который колол, был пожилой, с окладистой бородой. Колол нехотя, действительно «как невольник». Но, завидев нас, выплюнул цигарку и торопливо принялся за работу.
— Кто такой? — тихо спросил я Николая Петровича.
— Кожзаводчик.
— За что угодил?
— За спекуляцию кожей. Это вон по линии Ивана Павловича… по чека. Товарищ Боркин! — обратился к нему Николай Петрович. — Не узнаешь бородатого?
— Нет, — Иван Павлович всмотрелся. — Напомни.
— Мусатов Захар. Свои ворованные кожи спускал втридорога. Ну, свои-то — черт с ним! А вот…
— Помню, помню! Кожзавод обокрали. На пятнадцать тысяч золотом. А еще старообрядец, двуперстник.
— Какой он старообрядец! — засмеялся Николай Петрович. — Ужасный матерщинник. А что касается двуперстия — это верно. В двух перстах всегда у него цигарка дымит… А старообрядцы не курят и водки не пьют. Святые вроде.
Те двое, что пилили, приостановили работу. Один из них кивком поздоровался с начальником тюрьмы, второй посмотрел косо и отвернулся.
— А эти кто? — спросил я.
— Дезертиры. За Боярышевым числятся, — ответил Николай Петрович.
Дезертиры вновь принялись пилить трехаршинные поленья. Под козлами лежал ворох дубовых иссиня-желтых опилок, от них даже на расстоянии крепко пахло скипидаром.
— На кухню заглянуть желаете? — спросил Николай Петрович.
— Покажите, — согласился Шугаев.
Кухня помещалась в полуподвале. Была она обширна, как при большом трактире. Длинная плита, на ней несколько огромных кастрюль, в конце плиты вмазан котел, закрытый деревянным кругом. Сквозь отверстие в нем пробивался пар.
За большим столом из толстых досок стояли три женщины. Они чистили картофель, свеклу и тихо говорили между собою.
При нашем появлении женщины переглянулись и замолчали.
— Авдотья, обед готов? — спросил Николай Петрович.
— Кипит, — громко ответила Авдотья.
— Хорошо кормишь народ? — И, посмотрев на нас, Гуров хитровато прижмурил глаза. Он словно хотел сказать: «А вот сейчас послушайте».
— Гляди, батюшка, сам. Вот похлебка перловая с судаком, с луком, картошкой, на другое каша пшенна, две кастрюли, да картошка мятая с конопляным маслом.
И уже явно для нас, а не для начальника тюрьмы, Авдотья, вольнонаемная повариха, подперев руки в бока, начала:
— Хы! «Хорошо кормишь народ?» Это кто же народ? Купцы, попы, воры, дезертиры, мироеды, кулаки, пузаны, помещики? Это народ? Волки они. Народ вон где — воюет, смерть принимает, белых бьет. Это народ. И в городах, на заводах — там народ. В деревнях, окромя мироедов, народ… А эти… тьфу! Крысы поганые. И гляди-ка, матушки мои, какой им от власти харч! А за что? За какие такие глаза, батюшки мои?
— Сама ты побыла бы на нашем положении. Этот харч в рот не лезет, — пробурчала пожилая.
Но Авдотья пропустила слова арестантки мимо ушей и продолжала с прежним пылом:
— Неправильно власть поступает! Последнее отдает. Вроде как для больницы аль для гошпиталя.
— Что же ты предлагаешь, Авдотья? — спросил Николай Петрович, чуть усмехнувшись. — Не морить же их голодом?
— Эдак-то многие захотят в тюрьму, ажбы прокормиться. Да такой харч в нонешне время и в деревне не в каждой избе найдешь. Не морить, а на хлеб-соль посадить. И за то спасибо должны сказать. А продукты сдать вон этому… как его, по-чудному, соска, что ль, какая? Ну, для сироток приют открыли.
— Соцвос, — подсказал Николай Петрович.
Недавно при отделе образования возник подотдел социального воспитания — соцвос. Подотдел возглавил старый учитель, человек энергичный и культурный — Воярышев Николай Александрович. За короткое время уже открыты два детских дома, куда собрали часть сирот, у которых погибли отцы, а также от бедных вдов. Один дом в Инбаре, второй — в Никольском. Осенью намечено еще три дома открыть.
— Вот этому соцвосу и передать продукты. А власть не знай зачем кормит воров да спекулянтов. Аль их на племя, для развода?
— Авдотья, — укоризненно произнес начальник тюрьмы, — ты большевичка или кто?
— А разве я худое говорю? Мужик убит на проклятой войне за царизму, трое детей у меня. И вот сама работаю, не ворую, не торгую солью на базарах из-под полы.
Авдотья разошлась, всплакнула, ее не остановить. Речистая женщина. Даже покраснела.
— А эти? — указала на женщин-арестанток; те даже не взглянули на нее. — Вон какие толстухи! Одна, говорит, честна девка. А черт ее знает, когда она девкой была. Шаталась где-нибудь по вокзалам, поездам. Спекулировала, продавала, покупала да…
Тут Авдотья произнесла такое складное слово, что Николай Петрович и Шугаев расхохотались, а мы, холостяки, опустили головы.
— Ну ладно, ладно, матушка Авдотья, не волнуйся. Дай бог они исправятся. Ведь у нас не как раньше, не тюрьма, а исправдом. Исправляй их тут по-большевистски.
Мы вышли из кухни. Сзади слышали, как Авдотья звонко что-то кричала арестанткам. Видимо, она всерьез принялась их «исправлять».
— Боевая повариха! — восхищенно заключил Николай Петрович.
— Я ее знаю, — сказал Степан Иванович. — Партийную карточку ей вручал. Она из нашего села. С детства работала батрачкой в имении Полубоярова.
— Это не тот, который сидит у нас?
— Он самый.
— О-ох! — удивился Николай Петрович. — Вот, если бы Авдотья знала.
— А что?
— Да как что? Она бы сказала: «Вот дьявольщина! В старое время батрачила на Полубоярова, кухарничала. И вроде теперь опять для него похлебку варю, харч готовлю?»
— Это верно, — согласился предуисполкома, — получается смешно.
Мы подошли к массивной двери тюрьмы, возле которой стоял часовой.
— Может быть, сначала в сапожную зайдем или в столярную? — осведомился Николай Петрович.
— И такие разве есть? — спросил я.
— У нас все есть. А скоро портновская откроется. Желаете побриться — парикмахерская при бане. А банька, эх, какова банька! Куда городской до нее. Там и воды не хватает, хоть речка рядом.
Сапожная мастерская помещалась на первом этаже. Мы прошли длинным коридором. По ту и другую сторону — двери.
Николай Петрович сделал нам знак, чтобы мы шли тише. И он даже на деревяшке ступал легче, хотя все равно от нее был скрип.
Стены покрашены масляной краской, как в больнице. Николай Петрович изредка заглядывал в волчок. И так осторожно, будто смотрит на курицу, сидящую в гнезде.
Мы шли почти на цыпочках. Каменный пол посередине словно плугом пропахан: во всю длину пролегала глубокая лунка. Видно, не одна тысяча ног прошла здесь.
Но какой, несмотря на чистоту и побелку стен, запах!
Приходилось мне бывать во многих старых домах, каменных и деревянных, в домах помещиков — древних, обжитых, — в трактирах, в купеческих лабазах, во многих людных жилых помещениях, но нигде такого тошнотного запаха нет. Здесь будто слежались тысячи дыханий и смрад от них пропитал самые стены, пол и потолок. Казалось, этот тошнотворный запах витает в воздухе коридора.