— Здорово, шабренка! — весело крикнул он, слегка икнув. — Опять продаешь свою нетелю третью неделю? Дураков не нашлось? Всучай, всучай добрым людям! Пущай мальчишка похлебает от нее гусино молочишко.
— Будет тебе, Фома! Сам ты нетеля, — полушепотом произнесла женщина. — Бога постыдись, — указала она в сторону пятиголового собора.
— Да вить третий год она ялова ходит. Пра. Всех быков обломала. Убегают они от нее. Жалко мне быков, а допрежь всего тебя, Авдотья. Зря на корову корм переводишь. В жир она пошла, твоя Суботка.
— Ну чего ты плетешь, чего?
— О плетне напомнила. Ведь она весь плетень у меня поломала. Что это такое? Красавица на плетень бросается? А кто, скажи, чинить будет?
— Сам ты, — уже рассердилась женщина, — сам ты спьяну на плетень лезешь.
— Чтой-та? — удивился мужик и вновь икнул от неожиданности.
Таким образом, походя ошарашив соседку Авдотью, он, довольный, подвел под такой случай житейское сравнение.
— Этта корова под стать другой моей шабренке, Марфе, — обратился Фома к покупателям и вновь икнул. — Хоть ты с ней, с Марфой, что хошь делай, а нет от нее в дом приплоду. Сама жирна, гладка, а что касательно ребятишков… Ну, хоша бы жукленка какого в подоле принесла. Пра-а. Вот и тут. Бя-а-ада! — Повернулся и пошел, напевая: — «И за день до покрова в лес ушел он по дрова, а его все нет».
Покупатели, прослушав Фому, пошли искать другую корову, а соседка посылала проклятия своему шабру.
Видимо, недружно они живут.
Мы еще побродили по конному и сенному рядам. Андрей подходил почти к каждому возу, рассматривал сено, нюхал, тер в руках, приценялся. Все равно не купил. Зато скажет куму Василию, что и почем на базаре.
Наше внимание привлекла еще одна картинка.
Возле длинных прясел, загороженные возами сена от ненужных глаз, орудовали два рослых мужика. Они стремились влить в рот костлявой кляче, которую забыла смерть, бутылку коричневой жидкости. Лошадь пятилась, переступала хрустящими ногами, видавшими много дорог, но крепко сжимала желтые огрызки зубов.
Мужики, судя по их расторопности, были выпивши. У одного из кармана вверх дном выглядывала бутылка.
Мы спрятались возле телеги с сеном, чтобы нас не было видно.
— Ты, говорю, палкой, прижми ей проклятый язык, палкой! — кричал один, держа наготове бутылку с жидкостью. — Не сладишь?
— Сатана, прости бог, да ветинар с ней и то не сладит. Хоть бы верхнюю губу взять в закрутку. Способленья нет. Ведь сдыхать бы кобыле, а она отсрочки смерти не понимат. Мы жисть ей продолжаем, а она в дурость… С таким супротивным карактером ее татары и на махан не возьмут. Бодрости ей до зарезу надо. Такую кто купит?
— Ты меньше болтай. Увидят, засмеют. Скажут: «Два больших дяди с одной дохлой кобылой не справятся…» Ты язык вытяни у нее, язык. Вытянул? Теперь палку сунь поперек рота…
— Да лей ты скорей! Опять брыкаться начнет. И что это с ней, родимец ее задери? У других лошади как лошади. Самогон прямо обожают, а наша — рыло в сторону.
— Те, которы лошади помоложе, — объяснил второй, — сызмальства привыкши. Они барду с винокуренного пытали.
— Вроде запах, что ль, у нее отбивает охоту?
— Запах! — передразнил мужик с бутылкой, нюхая из горлышка. — Блажит на старости лет.
— И то, больше ничего, — согласился второй, ловчась ухватить язык лошади, который в разговоре упустил. — Нам вот, мужикам, выходит, вроде не запах, а ей, видишь ли, запах. Какое благородство! Мы ведь, надо сказать, не карасин ей суем, а преподносим хлебный напиток. Должна она понять?
— Должна! — подтвердил мужик, крутя бутылку.
— А то ишь кака антилегенка.
Выбрав удачный момент, мужик, державший бутылку, ловко повернул и всунул ее в рот лошади. Коричневая жидкость отекла ей в нутро.
Сотворив такое благое дело, мужики, вытерев лбы, облегченно вздохнули.
— Слава богу, приняла.
— Распытает, еще попросит.
— Теперьче, пока у ней ходит по кишкам да печенке, а оттель до самых ног, польем еще одну. Тогда везти и продавать ее кому хошь. Весела будет без кнута.
Лошадь закусывала свежей, недавно скошенной осокой.
Мужики жевали зеленый лук.
Солнце светило ярче. Играла гармоника, ржали лошади.
Глава 26
— Мы что же, в самом деле к Шугаеву идем? — с некоторым испугом спросил Андрей и даже приостановился.
— Пошли, пошли, — взял его под руку Иван Павлович.
— Вроде как бы неловко, и мешок вот у меня.
— Музыка-то перестала играть? — спросил я.
Андрей снял мешок с покупками, прислонил его к уху.
На лице его сначала появилась улыбка, а затем смущение.
— Кажись, пищит? Послушай-ка, Петр Иванович.
— Пока дойдем, оно и пищать перестанет, — успокоил я его.
По дороге к дому, в котором квартировал Шугаев, Андрей несколько раз останавливался и вопрошал нас:
— Ужель к самому?
И, получив подтверждение, шествовал дальше.
Председатель уисполкома Шугаев Степан Иванович квартировал наверху двухэтажного дома. Занимал две комнаты и небольшую кухню.
Не успел я постучать в дверь, как она уже открылась. На пороге стоял сам Шугаев.
— Шаги, что ль, наши заслышал? — спросил я его.
— Из окна увидел.
Мы поздоровались, и он провел нас через кухню в свою комнату. Здесь ему был представлен Андрей, который как вошел, так и застыл возле двери комнаты.
— Знакомьтесь, Степан Иванович. Это председатель нашего села. Мужик-трудовик. Андрей Глазов. Мастер валяльного дела. Только очень робкий.
— Проходите, товарищ Глазов. Робеть нечего.
Но Андрей по-прежнему стоял у порога и во все глаза смотрел на Шугаева.
— В мешке-то валенки, что ль? — осведомился у него Шугаев.
Мы с Иваном Павловичем прыснули от смеха.
— Кладите мешок в угол. Давайте я помогу снять.
— Нет, нет, — выговорил Андрей. — Я сам. А то она…
И, не договорив, кто она, поскорее снял мешок. Снял, поставил в угол, нагнулся и прислушался.
— Не пищит? — спросил его Иван Павлович, на что Андрей замахал руками, и мы снова рассмеялись.
— Да что такое? — заинтересовался Шугаев. — Кто пищит? Котята?
— Нет, нет, — загородил Андрей мешок. — Не котята.
И, уже осмелев, заметил нам с упреком:
— Э-эх, вы-ы! Подведете… вот.
— А ты сам покажи, — сказал Иван Павлович Андрею и пояснил Шугаеву: — На базаре он всякого добра накупил. В приданое дочери… И еще одну чудесную штучку приобрел. Да такую, какую ты, Степан Иванович, в жизни не видел.
— Покажи, Андрей, — попросил Шугаев. — Что за штучку ты купил на базаре?
— Ругаться или смеяться не будете?
— Ругаться не будем, а если весело, посмеемся.
— Э-эх, вы! — снова упрекнул нас Андрей. — Вот что я купил, Степан Иванович. — И Андрей, открыв мешок, сначала вынул зеркало с амуром, которое с большим интересом рассмотрел предуисполкома и похвалил, затем, осмелев, достал и часы.
— Ба-ба-ба! — воскликнул Степан Иванович. — Они, надо полагать, с музыкой?
— Д-да, пищат, — ответил Андрей и сам засмеялся. Он уже освоился.
Видимо, у Андрея, как и у некоторых, было о Шугаеве другое представление. Шугаев слыл строгим человеком.
Его именем запугивали. Этим занимались больше всего те, у которых была на то причина.
А Шугаев по натуре добрейший человек. У него веселый, живой характер, он любил шутку. Широкий открытый лоб, пышные усы, статен, широкоплеч, одет всегда хорошо, по-городски.
Честен, неподкупен, не любил подхалимов, терпеть не мог разгильдяев или людей двуликих, храбрых на словах, но отлынивающих на деле.
Особенно не терпел он левых эсеров. Шугаев и Жильцев просто не выносили друг друга.
Шугаев был замечательным организатором всей партийной и советской работы в уезде. И никто не мог предположить, что у него было закончено только четыре класса.
Но пятнадцать лот работы на Путиловском заводе дали ему больше, чем университет.