— Вот тебе, вот, вот! — трепала она меня за уши. — О-ох, кажись, я дура…
И тихо жарким шепотом, закрыв глаза:
— Ну, все равно…
Мы вместе рвали цветы. Их было много. Садовых, полевых. И шиповник шел в букеты, хотя он и кололся.
Мы отошли друг от друга, и, когда набрали по букету, я окликнул:
— Лена!
— Что?
— Как там на картине?
Она весело засмеялась, распустила волосы, сняв косынку, и, легкая, устремилась ко мне с букетом по густой траве.
И ветер кстати подул, и солнце засверкало ярче, бросая лучи на ее смеющееся лицо. И мы теперь, как на той картине, встретились, обнялись, и… явственно послышалось пение какой-то веселой птицы вот здесь, в гуще наклонившейся над нами сирени.
Глава 21
Андрей готовил телегу. Держа колесо за обод, он орудовал помазком и вприщурку посматривал на меня. Уж очень хитро он прищуривался.
«Знает или нет, — подумал я, — что случилось за это время?»
Потом внезапно он спросил:
— Да ты спал ли, пропадущий?
— А то как же!
— По глазам вижу — не спал. Иди в сарай, там сено, и отоспись.
— Мы втроем поедем, дядя Андрей. Иван Павлович с нами.
— Тоже поди не спал? Ладно, придет — и он поспит.
Андрей ловко смазал колесо, затем ось. Я помог ему надеть колесо и, передвинув подпорку под задком телеги, снять заднее колесо. Чужого дегтя Андрей не жалел, смазывал про запас. Ехать не близко.
Он оглянулся и тихо, не сразу спросил:
— Много чего нашли?
— Это чего такого нашли? Не понимаю.
— Ладно, раз тайна, не говори. Хотя я вроде могила. Э, а вон и они, гляди-ка, идут.
От моста в горку поднимались Алексей с Иваном Павловичем. Шли они медленно, устало, как с пашни. На одежде и брюках у них мучные пятна.
— Ты здесь? — как бы удивился Иван Павлович.
— Где же мне быть?
— Давно?
Я понял, почему такой вопрос задал Иван Павлович, и, оглянувшись на Алексея, соврал:
— Уж часа два.
Иван Павлович погрозил мне пальцем. Его не проведешь.
Он рассмеялся, а Алексей не понял, что у нас за разговор, и ему дела нет до нас. Он был задумчив, лицо злое. Попался ему на дороге чурбачок, он, вместо того чтобы поднять, отшвырнул его в сторону. А чурбачок пригодился бы в хозяйстве.
Из окон изб уже смотрели на нас люди. Больше всего женщины. Мужчины стеснялись. Да их и мало в селе осталось. Один на войне, а те, которые дома, ушли после дождя на покос.
Между избой Алексея и избой соседа в сточной канаве валялась огромная свинья. Полное ей было удовольствие! Она тяжело переваливалась с боку на бок, блаженно стонала, то жмурясь, то открывая оплывшие жиром, узкие щелки глаз.
Наседки с подросшими цыплятами бродили возле изб и сердито копались в земле, разыскивая корм.
Мы сели на крыльце Алексеевой избы. Здесь прохладно. Кругом акация. Самодельный стол для прочности вкопан ножками в грунт. Как и скамейки вокруг стола, его смастерил Алексей.
— Катя, собери нам, — крикнул Алексей.
Екатерина из окна видела, что мы пришли. Однако спросила:
— Чего собрать-то?
— Погуще да похолоднее. Квас там, помни в него картошки. Огурцов натри, луку порежь. Аль сама не знаешь? Воблы не забудь.
— Да все знаю, — засмеялась Екатерина.
Помолчав, Андрей с удивлением воскликнул:
— А? Ты подумай-ка! Вот родственник, вот своячо-ок!
— Сколько у него намеряли? — спросил Иван Павлович.
Сто шестьдесят пудов. Ведь пол-то в амбаре двойной был.
— Двойной?!
— Ну да! Жулик скрозь. Мельница с подсосом, а амбар с подсусеком. Это мы уже без тебя такую механику открыли. Мужик из Андреевки смекнул. «Что-то, говорит, пол в сусеке шибко высок. Гляди! — Он ткнул палкой в рожь. — Вот дно, а вот, — вынул палку и приставил ее снаружи к стенке сусека, — вот где здесь кончается. Беспременно тут ехидство». А Егор слышит, и хоть бы что. Пересыпали рожь в другой сусек, вскрыли половицу, а там, под ней, еще рожь. Выгребли тридцать мер. Спрашиваю я: «Егор, своячок, что у тебя опять, чудо-юдо рыба кит?» А он мне: «Это я, Алексей, на семена. Вдруг будет голодный год».
— А как его брат Ефрем? — спросил Иван Павлович.
— Кривой дьявол-то? Хапать тоже мастер! С избытком живет. Вот он, сосед мой. Гляди, вон свинья. Это не моя, а его. И не одна.
— У него тоже надо бы обыск, — подсказал Иван Павлович.
— Сделаем на днях. Амбар-то его на огороде. Под жестью, как у Егора. Только одного боязно…
— Чего, Алексей?
— Петуха пустит.
— Под свой амбар?
— Он и за своим не постоит, коль такое дело. А вот, опасаюсь, когда хлеб ссыплем в мирской амбар, может спичку с керосиновой тряпкой подкинуть внутрь. Он рисковой мужик. Вся порода у них воровская. Э-эх, да что говорить, вредные люди.
— Караулы ставьте на ночь, — подсказал предчека.
— Бедноте из этого хлеба выдать или подождать?
— Обязательно из этого. И не зерном, а мукой.
— Это правда. Мукой. Сразу на всех мельницах пустим.
После молчания он спросил:
— В город-то их отправили?
— Не задержали. Брындин повез.
— Под соседа Ефрема в случае чего я мину подставлю.
— Мину? — переспросил Иван Павлович.
— Ее самую, если он, рыжий, покажет свой норов при обмере хлеба. Мы его тогда прямой дорогой к Егору. Ему бы и так там быть, а уж тут добавка.
— В чем дело?
— В том, что у него в бане аппарат на два постава. Один гонит, а для другого квасится. Три керенки за бутылку. Из пуда-то сот на восемь выходит чистоганом. Вон как. В три раза больше, чем за пуд муки.
— Куда же он сбывает?
— На станцию Ванька возил, а в город — баба его. И свои сельские берут. И в Петлино в чайную доставляет. Хороший самогон, не то что у Андрея в бидоне. У Ефрема котлы двойные, паром выпаривает. Не пригорает. Механи-ка.
…Хорошо спать на душистом сене в сарае! Никакими словами не передашь аромат свежего сена, смешанного с разными цветами. Тонкие, нежные запахи белой кашицы кажутся легкими, как пух; едва уловимы запахи бархатной ромашки, терпки — травы душицы и пьянящи — тысячелистника. Особый аромат исходит из мелкого седого полынка. Душистые травы несъедобны, но как приятно заварить в кипятке овсюг, тимофеевку, белую петрушку или медовый клевер и пить настой!
Даже зимой, особенно в мороз, аромат сена чувствуется издали, напоминая о лете.
Мне снилось, будто иду я в обнимку с Леной по большой степи. Ей конца нет. Всюду высокая трава, а в той траве необыкновенные цветы, которых и в природе не встретишь. Чудесные цветы плывут нам навстречу, кланяются и улыбаются, словно живые. Это знакомая степь. Она сразу за нашим селом. Здесь мы, ребятишки, собирали ягоды, а после дождя — пахучие грибы, растущие в темно-зеленой траве.
На пути глубокий овраг с выступающими коричневыми глыбами камня-железняка. Нам надо в лес, что виден отсюда. Обходить овраг далеко, а спускаться по камням страшно. На дне журчит ручей.
И вдруг я чувствую, что в силах перелететь через овраг. Да, перелететь. У меня руки — крылья. Стоит только поглубже вздохнуть, расширить легкие — и, плавно махая руками, поднимешься над оврагом.
— Летим, Лена!
У нее букет цветов. Она что-то отвечает, кивает головой. Отдает мне букет. Здесь желтая, как пламя, степная кашица, цветущие косматики, белый ковыль и синяя мятная душица. По краю фиолетовые колокольчики.
Прячу цветы за пазуху и, взглянув на Лену, раскидываю руки. Вобрав в грудь воздух, бросаюсь над бездной. Лечу. И как только меня начинает тянуть вниз, я вновь глубоко вбираю воздух, и вновь поднимаюсь, и опять лечу-плыву.
Вот и край оврага. Но мне хочется лететь и над степью. В сладостном томлении, с замиранием сердца поднимаюсь все выше и выше… Мне видны с высоты леса, села, реки.
Вдруг наплыл туман, мгла. Я над каким-то неведомым селом, над высокой колокольней. Дышать становится труднее.
Снова набираю в легкие воздух, но отяжелели ноги, тянут вниз. И тут вспоминаю о Лене. Где же она? Полетела ли за мной? Да знает ли она, что человек при сильном желании может летать?