О Дине что и говорить! Пышные белокурые волосы, голубые глаза, гибкий стан и легкая, порхающая походка. Едва вздернутый носик с розовыми ноздрями. А кипенные зубки, сидящие плотно, а уши с небольшими мочками — и в каждой серьга с изумрудом!
Леня еще с пятого класса ухаживал за Диной, а Дина ревновала его то к одной гимназистке, то к другой. Была она девушкой капризной, своенравной и порядочно избалованной.
Прослышав о таком диковинном культурном мероприятии юков, наш Коля Боков встрепенулся, обиделся на то, что его не позвали, и, посоветовавшись с нами, холостяками, решил обратить свое благосклонное внимание на Дину. Мы дали ему на этот счет разные наставления. А общая конечная цель — юков надо распустить. Внушили Коле, что смотр красавиц в наше советское время — позор и унижение женского пола, что это купцы практиковали такую гнусность, как публичный выбор невест, и что конкурс красавиц — попросту наглая вылазка недобитого классового врага в нашем захолустном городе.
И Коля начал поход.
У юков нередко бывал Жильцев, проводил с ними беседы о программе левых эсеров, о текущем моменте, о позоре Брестского мира. Но юки ценили свою свободу и не пошли за Жильцевым. Им больше нравилась анархия, которую проповедовал секретарь уисполкома Кононевский, человек свирепый и напористый.
Он был единственный в нашем городе анархист, если не считать заведующего типографией Васильева, с которым он был в ссоре и принципиально расходился по вопросу о существе власти. Совсем жить без власти, по лозунгу «Анархия — мать порядка», или все же какая-то власть необходима, к примеру, для охраны той же анархии?
Юкам нравилась проповедь безвластия.
Гимназисты ходили на митинги, слушали споры левых эсеров с большевиками и размашистые речи Васильева.
Юки посещали и комсомольские собрания. Высмеивали Колю Бокова за его скоморошество, Сережу Орлова, заместителя, — за молчаливость и суровость, нападали на секретаря Нюру Красичкову, дочь сторожихи. Нюра девушка была боевая, смелая, но малограмотная и притом же заика. И, как все заики, очень любила выступать.
Я бывал на собраниях, спектаклях, лекциях и танцах юков. Танцевать меня никто в детстве не научил, работать ногами приходилось больше в поле, за стадом, и теперь я сидел и с завистью наблюдал, как ловко под игру духового оркестра юки шаркали по ровному полу послушными ногами.
Зато на дискуссиях по культурным вопросам, по литературе, религии я выступал охотно. Читал много, в каждую свободную минуту. На совместных собраниях комсомольцев и юков проводил лекции о происхождении на Земле жизни, о сотворении мира, о текущем моменте и о равноправии женщин.
Живя в одной квартире, мы нередко спорили с Колей, но быстро мирились. Намечали, кого перетащить из юков в комсомол.
Образованная молодежь нам нужна. А прах старого мира мы отряхнем с их ног.
Коля загорелся желанием сманить в комсомол Дину Соловьеву.
С этой целью он и ухаживал за Диной, не страшась Лени Голенищева. А впрочем, кто его знает! Парень он красивый, способный, но с ветерком.
Иногда во время антракта, пока переставляют декорацию, отпустит такую «интермедию», что впору бежать из театра. Выйдет перед зрителями в женском платье, на голове шляпа с большим пером, лицо измажет гримировальными карандашами и начнет петь черт знает какие частушки — он сам их сочинял: о любви, о поцелуях, об измене и еще о чем-то совсем неподходящем к текущему моменту жизни.
Красавца Колю любили, особенно молодежь, аплодировали, а он, руководитель комсомола, кривлялся еще больше, задирал платье, подбрасывал гитару, на которой мастер был играть.
Мы не раз его урезонивали, он давал клятву остепениться, но проходило время, ему, видимо, становилось тягостно, и снова выбрасывал коленце.
Где-то он сейчас, наш Коля? На квартире-коммуне или тоже уехал организовывать комбеды?
…Проезжаем лесом. Он по обе стороны. В полумраке могучие дубы сливаются в сплошные стены с осинами, едва белеют березы.
Сюда из города я нередко ходил один, обдумывая по дороге статьи, фельетоны, басни.
Как хорошо, бывало, идти полями при закате солнца вдоль телеграфных столбов. Прислонишься к какому-либо и слушаешь монотонно-певучее гудение — и думаешь, что в это время идут по проводам куда-то вдаль различные, печальные, тревожные и радостные, телеграммы.
Шагаешь тихо по столбовой дороге, и рифмованные слова сами приходят на ум. Пробовал тут же записать — нет, будто слова кто-то вспугнул.
Не однажды забирался я в глубь леса, доходил до оврага, по дну которого протекал ручей. Он брал свое начало из ключевых родников. Возле одного, самого большого, я садился под густую сень старой черемухи и читал или писал. Под журчание родника сладко думалось…
Мы выехали из леса. На опушке еще не скошена трава.
Доносятся запахи белой кашицы, голубой фиалки, душицы, нежной ромашки.
— Спишь или дремлешь? — окликнул меня Иван Павлович.
— Уснул бы, да Андрей всю спину мне отбил.
Андрей крепко дремал. То клонился вперед, словно упасть собирался, то вдруг отбрасывался назад и едва не сбивал меня с телеги. Но вожжи Андрей, боясь, чтобы они не упали и не замотались внизу в колесо, надел себе на шею, как ожерелье.
— Петр! — вновь окликнул меня Иван Павлович.
— Что, Ваня?
— Ты, случайно, не бывал на квартире у Романовских?
— Не был. Зачем к ним ходить?
Романовский — высокий седой старик лет пятидесяти с лишним, а может, и все шестьдесят, стройный, величавый, с породистым, холеным лицом, с военной выправкой. Его в качестве уполномоченного по нашему уезду прислала губерния, вернее — губпродком. В огромном, аршинном, «мандате» были перечислены все его права.
Да если бы только перечислены! Нет, в мандате строго, под угрозой губревтрибунала, приказано, чтобы все его распоряжения выполнялись всеми учреждениями беспрекословно и безволокитно. Во власти Романовского, согласно тому же мандату, находились все комбеды — и те, которые уже созданы, и которые будут организованы. Весь транспорт по уезду, вплоть до последней мужицкой клячи, тоже в его распоряжении. Отчет о собранном хлебе поступает к нему, и он уже сам этим хлебом распоряжается. Ему предоставляется право ареста любого работника в уезде, включая и нас, сроком до двух недель за невыполнение его приказов.
Много написано в этом аршинном мандате, вплоть до распоряжения предоставить Романовскому помещение под контору, а лично ему и его жене, врачу, лучшую квартиру в городе.
Вот каков Романовский! Сам он в деревни не выезжал, а только приказывал и инструктировал уполномоченных по волостям, продотрядчиков и всех нас, грешных, находящихся во власти его страшного мандата, напечатанного на толстой бумаге, за подписью губпродкомиссара Брюханова.
Говорил Романовский увесисто, гладил голову, которую ему ежедневно брил парикмахер, приходя на квартиру.
Кто-то уверял, что он бывший царский генерал, что он застрелил собственную жену за измену.
Словом, личность темная, а подчиняться надо. Но мы, молодежь, относились к нему насмешливо и дерзко.
— Значит, ты не был у него, Петр? — переспросил предчека и заливисто расхохотался. — А я советую зайти как-нибудь, будто случайно.
— Зачем это нужно? — удивился я. — Да что ты все смеешься?
— Э-эх, Петр! Я был у него. Не раз. Вот, брат, обстановка! И полна квартира медных… икон.
— Икон? — обернулся я. — Как икон? Да ведь Романовский коммунист.
— «Левый» добавь. А жена беспартийная. Старообрядка. А сам он…
— Что сам он?
— А он, Петр, мо-ло-ка-нин.
И снова безудержный хохот, от которого проснулся Андрей.
Глава 24
Утром разразилась гроза.
Я проснулся от страшного удара грома. Проснулся и не сразу мог понять, где нахожусь. Мы дома!
Еще ударил гром. Хлынул ливень. Забарабанило в мое окно, выходящее во двор. Сквозь дождь я разглядел, что телега Андрея стоит под крышей, лошадь привязана к яслям. Андрей еще спит.