Миссис Тинкер принесла с собой множество всяких кулечков, пакетиков и букетик лютиков. В свое время она служила костюмершей в театре и не питала преувеличенного почтения к кумирам театрального мира; с актрисой она поздоровалась как с обычной женщиной, бросив искоса взгляд на сирень. Марта, правда, ее взгляда не заметила, но, увидев лютики, все поняла и как по нотам разыграла маленькую сценку.
— Я трачу состояние на белую сирень, а миссис Тинкер приносит «лилии полей», и мне с моими цветами приходится уступать.
— Лилии? — повторила экономка с сомнением в голосе.
— Ну да, те самые, которые Соломон во всей своей славе… Ну, те, что «не трудятся, ни прядут»[122].
Миссис Тинкер ходила в церковь только на свадьбы да на крестины, но она принадлежала к поколению, которое воспитывалось в воскресных школах. С пробудившимся интересом она взглянула на букетик, который держала в руке, обтянутой шерстяной перчаткой.
— Вот как. А я и не знала. Что ж, в этом, пожалуй, что-то есть. Только мне всегда казалось, что там говорится про каллы. Целые поля калл. Очень богато, но, правда ведь, чуточку нудно? Значит, они были пестрые? А почему бы и нет? Но тогда зачем их называть лилиями?
Заговорили о переводе Библии, о том, что в ней много непонятных мест. «Я ведь до сих пор не знаю, что значит «пускать хлеб по водам»[123], — сказала миссис Тинк, и от минутной неловкости не осталось и следа.
Пока занимались толкованием Библии, вошла Карлица с двумя вазами, которые больше годились для сирени, чем для лютиков. Явно дань уважения актрисе, попытка подобрать к ней ключик. Но Марта на женщин не обращала внимания, если те ей не были зачем-либо нужны, ее обходительность с миссис Тинкер была просто savoir-fair[124], условный рефлекс. А медсестру Марта не замечала, она была для нее частью обстановки, и только. Собрав брошенные в раковину нарциссы, Карлица поставила их в вазу. Она была воплощенная кротость, Грант давно не видел более приятного зрелища.
— Ну ладно, — сказала Марта, расставив в вазе сирень и водрузив ее перед Грантом, — оставляю тебя на попечении миссис Тинкер. В этих кулечках наверняка что-то вкусненькое. Милая миссис Тинкер, а нет ли в одном из них ваших маленьких пирожных?
Миссис Тинкер просияла.
— Может, скушаете? Свежие, прямо из духовки.
— Ох, как бы мне потом не раскаяться! Ведь пирожные с кремом — гибель для талии, но как устоять! Возьму штучки две с собой в театр, к чаю.
Марта придирчиво разглядывала пирожные («Я люблю подрумяненные»), выбрав пару, она сунула их в сумочку.
— Au revoir[125], Алан. Я загляну через денек-другой и покажу, как вяжется чулок. Вязание, говорят, успокаивает нервы. Не так ли, сестра?
— Да, конечно. У меня много больных, которые учатся вязать. Для них время бежит быстрее.
В дверях Марта послала Алану воздушный поцелуй и исчезла, а за ней Карлица, вся — само благоговение.
— Я буду удивлена, если эта девица лучше, чем кажется на первый взгляд, — сказала миссис Тинкер, распаковывая кулечки. Говорила она не о Марте.
II
Однако, когда через пару дней Марта наведалась к Гранту, ни вязальных спиц, ни клубков шерсти при ней не было. Появилась она сразу же после ленча, легкая, стремительная, в шляпке набекрень, надетой с небрежностью, которая, конечно, потребовала не одну минуту сидения перед зеркалом.
— Я у тебя не задержусь, дорогой. Бегу в театр. Сегодня, к сожалению, у нас дневной спектакль. В публике прислуга да их кавалеры-балбесы, а мы — играй! Слова для нас уже перестали что-либо значить. Не могу поверить, что эта пьеса когда-то сойдет со сцены. Играем одно и то же, проклятый спектакль стал чем-то вроде нью-йоркских постановок, которые рассчитаны на один сезон, но проходит десять лет, а они все идут и идут. Это ужасно. Невозможно сосредоточиться на тексте. Вчера в середине второго действия Джоффри вдруг замер. Глаза у него вылезли из орбит. Я сначала решила, что с ним случился удар. Как он потом объяснил, в ту минуту до него вдруг дошло, что уже полспектакля позади, а он ничего не помнит: ни как вышел на сцену, ни что говорил или делал.
— Временная потеря сознания?
— Нет, что ты. Просто действовал как автомат. Подавал реплики, двигался как положено, но думал все время о своем.
— Кажется, для актеров это дело обычное.
— Но не до такой же степени! Я понимаю, что Джонни Гарсон, уткнувшись лицом в мои колени и рыдая навзрыд, может в то же время прикидывать, сколько человек прошло в театр по контрамаркам, но «отсутствовать» целых полспектакля! Это ни на что не похоже. Ведь Джоффри успел выгнать из дома сына, разругался с любовницей и обвинил жену в романе со своим лучшим другом, совершенно не сознавая, что делает.
— О чем же он думал?
— Говорит, что окончательно решил сдать Долли Дейкр свою квартиру на Парк-Лейн и купить в Ричмонде старинный дом, от которого отказались Латимеры. Знаешь, его назначили губернатором. Думал о том, что в доме не хватает ванных комнат и что под ванную на втором этаже можно переоборудовать маленькую комнатку с китайскими обоями восемнадцатого века. Что чудесные обои, возможно, удастся снять и украсить ими довольно скучную каморку в глубине дома на первом этаже. Сейчас в ней викторианские панели — унылое зрелище! Еще думал о том, как подвести воду и хватит ли денег, чтобы заменить старую черепичную кровлю новой и переоборудовать кухню. Только он подумал, что хорошо бы выкорчевать кусты у подъезда, как вдруг увидел меня, сцену, устремленные на него глаза девятисот восьмидесяти семи зрителей — он читал монолог! Ясное дело, у него глаза на лоб полезли! Да, судя по залому на переплете, ты все-таки открывал одну мою книгу?
— Угу. Про горы. Повезло мне с ней. Я лежал и часами рассматривал иллюстрации. Горы помогают увидеть все в надлежащем свете.
— Мне кажется, звезды в этом смысле лучше.
— Ошибаешься. В сравнении со звездами человек кажется пылинкой. Звезды сводят тебя на нет, отбирают последнюю каплю уверенности в себе, лишают человеческого достоинства. А вот горы нам по мерке. Я лежал, разглядывал Эверест и благодарил Господа, что не мне приходится карабкаться по снежным откосам. Рядом с Эверестом больничная койка кажется уютным гнездышком, теплым, безопасным, а Карлица или Амазонка — подарком судьбы.
— Я очень рада, вот тебе еще немного картинок.
Марта вытряхнула конверт, который принесла с собой, и на него посыпались открытки.
— Что это?
— Лица, — сказала ликующе Марта. — Множество лиц. Мужчины, женщины, дети. На любой вкус.
Грант поднес к глазам открытку, лежавшую у него на груди. Это была гравюра с портрета пятнадцатого века. Женское лицо.
— Кто это?
— Лукреция Борджиа. Прелесть, правда?
— Может быть. Так, значит, в ее жизни были тайны?
— Ну да. Никто не знает, была ли она орудием в руках брата или его сообщницей.
Грант отложил портрет Лукреции и взял другую открытку. Портрет мальчика в одежде конца восемнадцатого века, внизу еле различимая надпись заглавными буквами: Людовик XVII.
— Вот тебе еще одна прекрасная задачка, — сказала Марта. — Дофин. Спрашивается, он умер в плену или ему удалось бежать?
— Где ты раздобыла все это?
— Мне удалось выманить Джеймса из его логова в музее Виктории и Альберта и затащить в художественный магазин. Он в этом деле знает толк, и потом, что хорошего — вечно торчать в музее?
В этом вся Марта: уверена, что работник государственного учреждения готов по первому зову бросить работу и ринуться из-за ее прихоти в магазин — только потому, что разбирается в истории и время от времени пишет пьесы.
Еще одна — фотография с портрета эпохи Елизаветы. Мужчина в бархатном камзоле, шитом жемчугом. Граф Лестер, прочитал на обратной стороне Грант.