Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Я буду в спальне. Скажешь папе, хорошо?

Мэрилин поднялась на цыпочки, чтобы поцеловать свою новоявленную падчерицу в мягкую, влажную щеку. Затем стала подниматься по лестнице, по которой до этого проследовал ее муж.

23

Седьмого мая 1945 года в кафедральном городе Реймсе за длинным поцарапанным столом генерал-полковник Альфред Йодль подписал документ о капитуляции Германии.

Победа!

Еще предстояло поквитаться с Японией, но звонили церковные колокола, гудели заводские гудки, сигналили автомобили и во всех сорока восьми штатах люди целовались, обнимались, пьянствовали и предавались на радостях любви.

На следующий день Алфея поднялась по ступенькам большого старого дома напротив ресторана «Тропики», что на Родео-драйв. Рядом с входной дверью поблескивала табличка, на которой золотой краской было написано: «Художественный институт Генри Лиззауэра».

Она училась здесь уже три месяца.

Институт располагался здесь меньше пяти лет. До этого Генри Лиззауэр в течение двух десятилетий возглавлял престижное ателье в Берлине.

Эмиграция из захваченной Гитлером Европы привела к тому, что некогда тихий, богатый городок Беверли Хиллз приобрел лоск и изысканность. Сейчас город мог похвастаться несколькими художественными галереями, в которых были представлены работы художников разных стран, венской пекарней, говорящими на разных языках модистками, первоклассными ювелирами, а также художественным институтом Генри Лиззауэра.

Чаще всего на коричневом паспорте этих эмигрантов стояла красная буква J.. Покинув свою страну, каждый из них становился ein staatenloser — человеком без гражданства. Тем не менее в Соединенных Штатах их считали враждебно настроенными иностранцами. Они не могли отъезжать от своего дома дальше, чем на десять миль, должны были постоянно иметь при себе розовую карточку с фотографией и соблюдать восьмичасовой комендантский час. Но это были мелочи по сравнению с тем, от чего они бежали.

Главная угроза, при мысли о которой в сердце каждого staatenloser’a вселялся ужас, заключалась в том, что в случае малейшего нарушения этого распорядка или самого незначительного конфликта с законом эмигранты теряли возможность получить американское гражданство.

Генри Лиззауэр избежал многих ужасов, выпавших на долю европейских евреев, лишь потому, что в начале 1936 года его пухленькая, суетливая жена настояла на том, чтобы они подали заявление на выезд. Им понадобилось два года, чтобы оформить необходимые бумаги, при этом они израсходовали все свои сбережения. За два дня до того, как они получили разрешение, скрепленное печатями с орлом и свастикой, к ним нагрянула банда крутых нацистских мальчиков. Жена приняла цианистый калий.

Сейчас Генри Лиззауэр жил ради двух вещей: ради получения американского гражданства и ради института.

Не обладая художественным дарованием, он пестовал юные таланты. К каждому из двадцати двух студентов он применял свои, не всегда понятные другим, но жесткие критерии. Главным критерием для него была свежесть видения. У него были собственные таинственные способы распознавания этого видения, которое не имело ничего общего с техникой или профессиональной подготовкой, — он отказал нескольким претендентам, профессиональный уровень которых был весьма высок. После зачисления студент имел право заниматься в любом классе — будь то класс рисунка или класс живописи. Он мог также вообще не посещать занятия. Обязательным было лишь посещение еженедельных собеседований в узком институтском зале на втором этаже здания. На них Лиззауэр анализировал промахи и успехи студентов, глядя через толстые очки близорукими карими глазами.

Алфея, пришедшая на собеседование, долго ходила по коридору, в котором пахло краской и мелом, прежде чем решилась постучать в дверь.

— Мистер Лиззауэр, это я, Алфея Каннингхэм.

Ответа не последовало. Генри Лиззауэр нередко опаздывал на несколько минут, поэтому ввел правило, чтобы студенты входили самостоятельно и дожидались его.

По стенам узкого зала были развешаны рисунки, акварели и ненатянутые на подрамник этюды маслом. Некоторые из этих студенческих работ были выполнены вполне профессионально. Но было много и таких, в которых несовместимость красок и непродуманность композиции резали глаз. Иногда поражала откровенная слащавость сюжета — например, тщательно выписанный котенок играл с клубком ниток. Одни работы вызывали у Алфеи недоумение, другие — зависть.

Пока что ни одна из ее работ не удостоилась внимания мистера Лиззауэра и не выставлялась. Какими же особыми качествами, не видимыми ее непросвещенному (хотя и свежему) взгляду, обладают эти страшненькие опусы?

Вся жизнь Алфеи прошла (во всяком случае ей так казалось) в отчаянных попытках достичь того, что другие считали успехом. Ей каждый аспект жизни — наружность человека, образование, талант, успех в любви — рисовался чем-то вроде египетской пирамиды: ты находишься либо в убогом, переполненном отсеке на дне, либо зажат в середине между посредственностями и заурядностями, либо царишь на недосягаемой поднебесной вершине. Теми, кто был над ней, она завистливо восхищалась, тех, кто был внизу, она не замечала. Прежде чем взобраться на вершину пирамиды, она должна понять порядок продвижения.

Алфея снова бросила взгляд на студенческие работы. Полная безотрадность, подумала она. Но поскольку эта мазня была здесь выставлена, ее авторы светились от счастья.

Положив портфель с золотыми инициалами на стул, Алфея закрыла глаза.

С того момента, как Алфея оставила школу, ее внешность значительно изменилась к лучшему. Она избавилась от высокой прически. Теперь она укладывала свои светлые волосы валиком сзади на длинной, изящной шее. Когда Алфея училась в школе Уэстлейка, ее высокая тонкая фигура и узкое, как у натур Модильяни, лицо не соответствовали идеалу красоты ее вступающих в отрочество сверстниц. По этой причине в школе Беверли Хиллз она столь обильно накладывала косметику на свое юное личико и не решалась появляться на людях без этой маски. А вот в институте ее стали просить позировать. Генри Лиззауэр и двое других художников, работавших штатными преподавателями, обратили внимание класса на ее необычные, уникальные черты лица. Ободренная этим, она отказалась от применения тона, кремов и даже губной помады, что было своего рода вызовом моде 1945 года.

Расставшись с Рой Уэйс, Алфея на первых порах переживала свое одиночество, как тяжелую болезнь. Она заперлась у себя в комнате, ее била дрожь, потому что температура ее тела упала ниже нормальной. Она не могла ни читать, ни слушать пластинки и выходила лишь для занятий с пожилым бостонским репетитором, который давал уроки детям Арки Койна. Рой, которой она полностью доверяла, Рой, ее поддержка и опора, бросила ее. И из-за кого? Из-за какого-то ничтожества, примитива, из-за какого-то калеки — Дуайта Хантера! Субботние дни, которые она обыкновенно проводила с Рой, стали для нее мучением. После них она не могла унять в себе какую-то животную дрожь. И тогда с решительностью хирурга она порвала все контакты, отказавшись отвечать на телефонные звонки Рой.

Душевные страдания, перенесенные ею в эти зимние месяцы, лишний раз подтвердили то, что Алфея знала всегда: люди — это ее возмездие.

С того времени, как она поступила в институт, жизнь ее стала обретать смысл и логику.

Нельзя сказать, что Алфее нравилось то, что она рисовала, — она обладала, можно сказать, гипертрофированной самокритичностью. Но конечный результат не мог перечеркнуть всеохватывающей радости, которую она испытывала, сидя на парусиновом стульчике с альбомом на коленях. Рисование не было для нее чем-то новым. Она любила рисовать с детства, еще до того, как узнала, что стыдно проводить время в одиночестве.

Она прождала Генри Лиззауэра почти полчаса. Наконец дверь открылась.

— Простите, что я заставил вас ждать, — сказал он с немецким выговором. — Несколько моих соотечественников собрались у меня отпраздновать великую победу. — Эмигрантам было запрещено собираться по вечерам, поэтому они иногда заглядывали в институт перед обедом или после полудня, чтобы обсудить кое-какие вопросы за чашкой кофе с бренди. — Гм… Так вы простите меня по такому случаю?

40
{"b":"267191","o":1}