— Когда однажды на священной горе Химават его тесть, Дакша, устраивал жертвоприношение, Шива не был приглашен на праздник, — заговорил Кирпич. — Дакша ненавидел своего зятя, избранника дочери, Сати. И когда жертву делили между богами, Дакша не учел зятя. Оскорбленная этим пренебрежением отца, Сати, которая присутствовала на празднике, бросилась в жертвенный костер. Напуганный этим, бог огня, Агни, тут же вскочил на своего овна и помчался к Шиве со скорбной новостью.
Кирпичников проникался собственным повествованием, и вот уже не он, а грозный Шива в его лице громит легионы богов в отместку за смерть жены, а сотворенное им чудовище Вирабхадру, тысячеглавое и клыкастое, обращает свет во тьму, наказывая за безразличие. И в страхе бежит в неведомом направлении Агни, который считал себя виновным в невольном принятии страшной жертвы.
— Когда же боги попросили прощения у Шивы, разрушитель сменил гнев на милость. Он оживил всех убитых, и только отрубленную голову ненавистного гордеца-тестя не стал искать, а вместо нее водрузил на плечи Дакши голову козла.
Я невольно хихикнул. Как вот откуда пошло любимое нашим народом обзывательство!
— Покарав виновного, Шива погрузился в глубокую скорбь и удалился на священную гору Кайлас. Через несколько столетий душа Сати получила новое воплощение. Она родилась в теле прекрасной Парвати, и памятью сердца по-прежнему любила Шиву. Но он не узнавал ее, слишком погруженный в траур по любимой. Богам же нужен был сын Шивы и Парвати, который по пророчеству должен был убить Тараку, предводителя враждующих с богами асуров. Как же родится мальчик, если Шива не хочет признавать никакую женщину и не узнает своей любимой в новом теле Парвати?! Тогда боги решили подослать к нему Каму, чтобы тот пустил стрелу любви в сердце скорбящего Шивы. Однако же, увидев Каму, Шива разгневался и, раскрыв свой третий глаз во лбу, испепелил бога любви. И с тех пор люди зовут Каму Ананга, то есть Бестелесным.
Вот так всегда — вечно достается этим самым… козлам… отпущения. Я снова хихикнул и уже не пытался вернуться к прежней хмурости. Кирпичу удалось расшевелить меня, как бедному Каме — скорбящего Шиву. Хотя меня все еще злило то, что этими индийскими божками мне, переживающему такую трагедию, заговаривают зубы.
— Сати же, потеряв надежду, подвергала себя всевозможным телесным испытаниям. Она мучила себя жаждой, зимой же поднималась в горы и дрожала там от стужи. И вот однажды в ее хижину явился молодой брахман. Сати-Парвати же, радушно приняв жреца, накормила его и предложила отдохнуть с дороги. «Почему ты, о прекрасная, пытаешь себя покаянием? Неужели не найдется человек, которому ты отдала бы свое сердце?» — спросил брахман. Парвати вздохнула: «Тот, кого я люблю уже вторую жизнь, не замечает меня, не узнает и не хочет принять». «И кто же это?» — удивился юноша. «Это Шива». И тут же преобразился брахман, приняв истинный облик — облик Шивы. Он объявил, что узнал свою прежнюю жену и снова хочет видеть ее своей супругой в новом воплощении. Так вскоре у них родился сын Сканда, который положил конец войне, уничтожив асура Тараку. И вновь воцарилась гармония во Вселенной, и вновь боги стали властны над временем и пространством.
И вдруг Игорь Сергеич, замолчав, встал напротив меня. Ловко подбросив стопой отживший свое мяч на подставленную ладонь, он вдруг ни с того ни с сего сделал заключение:
— Мой дед после войны с фашистами пятнадцать лет искал угнанную ими в плен семью бабушки. А бабушка искала его. И когда нашли — вот это была встреча так встреча. Вот это, я понимаю, любовь. А у тебя сейчас так… с гормонами что-то…
Вот я тогда взбесился! Как же я наорал на Кирпича с его проповедями, а потом — впервые в жизни — на отца за то, что тот осмелился вмешаться в мою личную жизнь! Но тот день на крыше оказался для меня переломным. Дурь быстро пошла на спад, и месяц спустя я уже с легким сердцем признался сам себе, что Кирпич был прав. Я попросил прощения у них с отцом, а те только посмеялись, поскольку и не обиделись на мой всплеск. Но попросил их впредь «спасать» меня исключительно по моей просьбе.
Но все же вернусь к тем месяцам, проведенным в палате со сломанной ногой. Репетиторство Натальи Кирилловны, маминой подруги-театроведа, проходило под гораздо меньшим градусом накала, чем у Кирпичникова. Будучи женщиной ироничной, но сдержанной в проявлении эмоций, она позволяла себе лишь ненавязчивый юмор для смягчения гранита такой сухой науки, как русский язык. Литературу преподавала мне она же и спрашивала при этом со всей строгостью, как будто я был ее студентом, причем далеко не самым любимым. И это тетя Наташа, та самая тетя Наташа, которая носилась со мной с малолетства, приходя в гости, и визитов которой я всегда ждал с некоторым нетерпением!
Иногда мне казалось, что в своей непроходимой глупости и неспособности к гуманитарным наукам я не запоминаю ровным счетом ничего из ее слов, а Наталья Кирилловна попросту зря тратит свои силы и время на такого олуха. И лишь когда в конце весны на контрольном диктанте, куда я приковылял на костылях, худющий, с дистрофическими мышцами, грамотей-Руська принялся одним глазом «ночевать» в моем листочке, до меня дошло, что программу мы с тетей Наташей опередили года на полтора. И в литературе тоже. Чем мне было заниматься долгими днями в палате? Тут и классике обрадуешься. Хотя, признаться, классику я все равно так и не полюбил. Однако мог впихнуть ее в себя, словно холодную лапшу в курином супе, и разобраться, какие великие идеи вкладывал тот или иной автор, подробно описывая количество пуговиц на кителе персонажа или цвет занавесок на окне.
Короче говоря, благодаря многочисленным ученым друзьям своих родителей, я не только не отстал от одноклассников из-за своей травмы, но и обогнал их примерно на год. Первым учеником я становиться не хотел, поэтому тщательно скрывал от учителей свои знания, чтобы не начали спрашивать как с отличника. Школу я окончил с двумя тройками в аттестате, но нимало этого не стыдился. Это Руське важна была серебряная медаль, а нам, холопам, и так хорошо.
Что же до самих родителей, то они достойны отдельной повести.
Папа всегда был уверен в своем предназначении ограждать свою жену от малейшей агрессии окружающего мира. В этом он доходил до фанатизма. Бесчисленное количество раз он вытаскивал меня в подъезд стирать со стен матерные надписи, оставленные кем-то из соседей или их гостями. Отец боялся, что это непотребство попадется на глаза маме. Как будто мама никогда не ходила по нашим улицам и не смотрела по сторонам, на заборы и фасады хрущевок, во дворах, облюбованных шпаной…
— Но она же ездит на лифте и никогда не проходит через этот этаж! — всякий раз тщетно убеждал его я: честно сказать, мне было лень устранять чужое свинство, как какому-нибудь лоху, с которых вечно стрясают мелочь и мобилы. Тем более уничтожить надписи не всегда получалось водой и порошком, эти уроды часто пользовались краской из баллончиков. И тогда их извращения приходилось оттирать растворителем, а то и закрашивать поверх краской-эмалью под общий цвет подъездных стен.
— Ну и что? — папа был непреклонен. — А если лифт сломается, и Яе придется идти пешком? И она ЭТО увидит!!!
Яей он стал называть маму вслед за маленьким мной: в детстве я не выговаривал ее имя — Яна — и произносил «мама Яя». А им показалось это смешным и с тех пор так и закрепилось в семейной традиции.
Мне, наверное, нужно было просто раз подкараулить этого долбанного пикассо и поломать ему пару конечностей, и однажды я даже попробовал это сделать, услышав гульбу на тот самом «люмпенском» этаже. Однако они или почуяли мой настрой, или просто были не в нужной кондиции, но после того вечера стена, как ни странно, осталась чистой.
Так я понял, что если когда-нибудь уволюсь из пожарной службы, путь в маляры мне открыт, и там я буду чувствовать себя своим человеком.
Еще папа никогда не отпускал маму в магазины и тем паче — на рынок. Это уж свят-свят-свят! Там же могут и обхамить, и обсчитать!