Ульяша побежала, но, запутавшись ногами в траве, припала к цветам, целовала их и, снова вскочив, бежала, забыв, казалось, о Щедрове. Легла на траву, как в гамак, и, раскинув руки и глядя в небо, смеялась тихо и счастливо. А ледники, как поднятые к небу зеркала, уже были рядом, блестели, сияли, и все, что находилось перед ними, — и эта цветущая долина, и эта речка с пологим берегом, и этот сосновый бор, и эти скалы — отражалось в ледяных громадах. «А где же Эльбрус? Куда запропастился и почему не встречает гостей?» — думала Ульяша. Она смотрела на ледники и видела хлещущие из них прозрачно-голубые струи, которые, падая, рассыпались и там, внизу, в камнях, рождали ручей, — перешагни и уже можешь потрогать ледник руками! Ручей манило, влекло в низину, и он, учуяв простор, торопился, шумел и, подплясывая на валунах и белея загривками, вливался в небольшую шумливую речку. Ульяша и Щедров уселись на травянистом низком берегу этой речки, ощутив двойную прохладу — от ледников и от танцующей на камнях воды.
— У твоих ног, Ульяша, берет начало та самая река, что течет возле нашей станицы и зовется Кубанью, — сказал Щедров, наклоняясь и черпая ладонью холодную чистую воду. — Тут ее колыбель. Отсюда она начинает свой бег. Только это еще не Кубань. Ледники рождают безымянные ручьи, и они, сходясь в ущельях, сливаются в две речки — Уллулан и Учкулан. Соединившись, эти два потока и образуют Кубань… Ульяша, что ты такая молчаливая?
— Не знаю… Красиво здесь и необычно! Будто мы находимся на какой-то иной планете. И солнце светит как-то не так, как в станице. Антон Иванович, а где же Эльбрус? Мы же ехали к нему в гости.
— Разве не знаешь, великаны хорошо видны только издали, — сказал Щедров. — Когда мы смотрим на Эльбрус из Усть-Калитвинской, он весь перед нами. Здесь же его заслонили леса и горы.
— Как тут тихо… Чудно! — мечтательно говорила Ульяша. — Все меня удивляет и радует. И свет солнца, и тепло трав, и цветы, и ледники. Да и мы тут стали какими-то другими. Не смейтесь! Да, да, другими!
— Милая Ульяша! Оказывается, ты большая фантазерка!
— А что, разве не правда? Антон Иванович, вы только посмотрите…
— Почему «вы»? И почему «Антон Иванович»?
— Когда уважаешь человека…
— А когда любишь? — Щедров взял ее ладони в свои, так же, как вчера, и ее руки снова вздрогнули. — Ты какая-то сегодня особенная. Отчего?
— От радости. — Заливаясь румянцем, Ульяша тихонько смеялась. — Я и сама себя не узнаю.
Или эти, сквозь смех сказанные, ее слова «я сама себя не узнаю», или эти цветущие травы и ледники перед глазами придали ему смелости, только Щедров вдруг привлек Ульяшу, обнял ее и сказал:
— Ульяша, милая, я люблю тебя и прошу быть моей женой…
Он ждал ответа, а она молчала, и лицо ее покраснело еще больше, а в глазах показались слезы. Не зная, что ей сказать, он стал целовать ее торопливо, как бы боясь, что Ульяша вырвется, убежит и что больше он уже никогда ее не увидит.
Перед вечером, усталые, счастливые, они вернулись домой. Их встретила тетя Анюта, и они смотрели на нее смущенные, не зная, что ей сказать.
— Дорогая Анна Егоровна! — начал Щедров. — Мы с Ульяшей любим друг друга и решили пожениться.
— Бабуся, мы просим твоего согласия и твоего благословения, — покраснев, сказала Ульяша. — Ну что ты молчишь, бабуся? Скажи что-нибудь.
— Что вам сказать, дети мои? Сбылась, выходит, моя догадка. — Тетя Анюта прикрыла фартуком лицо, вытерла слезы. — Эх, была бы жива Ульяшина мать, ее благословение нужно. Да и у батька своего надобно просить согласия.
— Отец согласится, я знаю, — уверенно ответила Ульяша.
— Раз слюбились, то что с вами поделаешь. — Тетя Анюта снова вытерла слезы концом фартука. — Антон Иванович, вручаю тебе Ульяшу, мою единственную радость… Люби и береги ее так, как все эти девятнадцать годков я любила ее и берегла. Живите в любви и в согласии да меня, старую, не забывайте… А зараз садитесь к столу, а то небось проголодались.
После ужина Щедров и Ульяша ушли в комнату Щедрова, которую они уже считали своей, и это обидело тетю Анюту. Она хотела принести чай, а Ульяша опередила ее, взяла у нее чайник и сказала:
— Бабуся, теперь я сама, я сама!
Вот это — «я сама» — еще больше обидело старую женщину. Она вернулась в свою комнату, склонилась на подоконник и заплакала. «Знать, я уже им не нужна…»
А Ульяша появилась с чайником и с посудой, не скрывая от Щедрова то свое восторженное чувство, которое жило в ней и скрывать которое у нее не было ни сил, ни желания. Ей хотелось показать и самой себе и особенно Щедрову, что она уже не та Ульяша, какой была еще вчера; что и чай она принесла будто бы и так, как приносила раньше, а только уже совсем не так; и что хотя внешне она была все такой же беззаботной Ульяшей со смеющимися щеками, а вместе с тем она уже была совсем не та, которую еще вчера знал Щедров. Она и к нему была внимательна будто бы так же, как и раньше, а уже совсем не так: так может быть внимательной только любящая жена. Она говорила с ним на «ты», при этом смущенно улыбалась и смотрела на него иными глазами и с какой-то новой, еще ей самой непривычной улыбкой: так может смотреть и так может улыбаться только любящая жена. Она и чай наливала как-то так просто, умело и естественно, как его наливают своим мужьям одни только любящие жены. И то, что она не ушла, как бывало, принеся чай, уходила, а присела к столу, чтобы посидеть со Щедровым и посмотреть на него, — тоже говорило о том же: так могут сесть к столу только любящие и любимые жены.
В ней произошли внутренние перемены, душа ее переполнилась еще ею не изведанным чувством новизны, и она думала о том, что тот, кого она любит, теперь он — ее муж и что ни того странного стука в дверь, ни той ненавистной стенки, которая их разделяла, сегодня уже нет и никогда не будет. Как спрашивают только любящие жены, она спросила и о том, что он будет делать завтра.
— На рассвете уеду в Степновск, — ответил он.
— Так сразу? И надолго?
— Очевидно, на неделю. Я еду на семинар.
— Целая неделя, — сказала она грустно. — Возьми меня с собой.
— Нельзя, Ульяша. Завтра тебе надо идти на работу, да и вообще… — Щедров смотрел на помрачневшее и все такое же милое лицо Ульяши. — Скоро ты станешь моей женой, и ты обязана знать: в жизни всего нам доведется испытать — и разлук, и тревог, и радости, и горя. К сожалению, людская жизнь не усыпана розами. Там избивают активистов, как это случилось в Николаевской, там устраивают махинации, наживаются за чужой счет, там пускают в ход клевету. Обо мне, например, говорят, что я и развратник, и пьяница, и грубиян, в моих выступлениях на собраниях, в разговорах с колхозниками усмотрели какую-то «обескураживающую детскость», а в моей работе — «озадаченную поспешность». Словечки-то какие!
— А что они означают, эти слова? — спросила Ульяша.
— Нужен не смысл слова, а ярлык, — ответил Щедров. — Мои противники объявили меня «героем-одиночкой», дескать, ни колхозники, ни коммунисты Усть-Калитвинского меня не поддерживают, а в общении с людьми я проявляю, по их выражению, «коробящую бестактность». Где именно? Когда? Об этом они не говорят. Главное — наклеить ярлык: «коробящая бестактность», и все тут! Чтобы еще как-то опорочить, они пишут в своих анонимках, что будто бы я озабочен не делами района, а, как они выражаются, «глобальной проблемой; как жить?». Надо же такое придумать!
— Почему они так говорят? Почему так пишут?
Ульяша грустно смотрела на Щедрова, ждала ответа.
— Как известно, клевета в смысле слов не нуждается. — Щедров обнял Ульяшу. — Не печалься, Уленька. Жизни спокойной, без тревог, я тебе не обещаю, но знаю: на этой прекрасной земле мы с тобой будем самыми счастливыми!
Глава 36
Ранним июньским утром, оставив Усть-Калитвинскую, знакомая нам «Волга» мчалась в Степновск. Под ее шуршащие колеса черным ремнем ускользал асфальт, по обе стороны кружилась, уплывая назад, залитая светом зреющая пшеница. Видя эту густоколосую красавицу и радуясь свежему летнему утру, Щедров замечал, как мысли о пшенице уступали место мыслям об Ульяше.