В ее хате на лавке сидел, устало горбя спину, человек старый, измученный. Всем своим видом, в изрядно поношенной одежонке, он напоминал нищего. Гимнастерка на нем давно не стирана, воротник смят и расстегнут. Пиджачок побывал и под дождями, и под солнцем и так выцвел, так выгорел, что из синего сделался буро-серым. Брюки засалены на коленях, внизу побиты и пожеваны. Ботинки стоптаны. И не так пугала одежонка, как лицо странника, обсеянное седой щетиной, болезненное, изрезанное морщинами. Пугал взгляд, тоскливый, горестный. Из-под белесых нахмуренных бровей на Евдокию Ильиничну смотрели слезливые, старые глаза. «Кто ты, человек? — думала хозяйка хаты. — И чего ты сюда забрел? Или с дороги сбился и заплутал? Неужели ты и есть Иван Голубков?..»
— Что так глядишь, Дуся? Не признаешь?
— Какой-то ты стал… Иван Кузьмич… какой-то… не пойму…
— Ну, ну, договаривай… Какой же я стал?
— Какой-то тихий да смирный…
— Заметила верно, малость присмирел… Того, прежнего пылу, нету…
— Или хворый, Кузьмич, или приморился?
— Хвораю, но только не телом… Силенка еще имеется, а вот душа что-то прихварывает…
— Отчего же?
— Так… От всего. Рассказывать — песня дюже длинная. А ты чего это меня по отчеству величаешь? Раньше Ваней, Ванюшей звала?
— То раньше…
— Одна в хате? А дети где?
— Разлетелись, как те скворчата.
— Все?
— Илюша остался при мне.
— А Елизавета?
— Тоже выпорхнула.
— Где она зараз?
— Да ты что? Или отчет требуешь?
— А хоть бы и так…
— Опозднился… Да и безотчетна я перед тобой, Кузьмич… И хоть ты недостойный того, чтобы говорить тебе о детях, а я скажу… Как матери, мне приятно сказать, что дети мои без тебя выросли и в люди вышли. Антон в Краснодаре, главарь по строительству. Машина у него легковая, живет хорошо, у людей в почете… Двое детишек — девочка и мальчуган. Внуки растут такие славные… Игнат у чабанов. Полюбилась Игнату степь. Он там, как орел, на просторе… Тоже есть дети — две девочки, близнецы. Ольга — главная по уткам в станице Попутной. Любит свое занятие…
— Замужем Ольга?
— Была…
— Что так?
— А то, Кузьмич, что Ольге достался муженек, как на беду, вроде тебя, шалопая… Дурень дурнем!
— Нашу болячку, Евдокия, не ковыряй.
— И хотелось бы ее не ковырять…
— А где Елизавета? Что делает Илья?
— Тебе-то зачем знать про Лизу и Илюшу? — Строго посмотрела на. Ивана. — Они-то тебе чужие…
— Фамилия у них моя…
— Фамилия — не главное.
— Или трудно сказать?
— Не трудно. Отчего же трудно? — улыбнулась одними глазами. — Елизавета в Ставрополе. Поступила в институт. Бедовая девушка, умница. Был там средь них конкурс. Елизавета всех опередила. Одни пятерки… Лекарем будет.
— Что это потянуло ее к больным?
— Пожелала… И жених у нее есть, — похвасталась мать. — Хусин. Из Псауче Дахе. Вместе в школу ходили, вместе конкурс держали. Хусин тоже ух какой грамотный, бедовый…
— Это что же? За черкеса замуж?
— Черкесы, Кузьмич, люди хорошие… Да и любовь у Хусина и Лизы… Разве против любви можно?
— А Илья? Женился?
— Летом. Степаниду, дочку бригадира, посватал. Зараз Стеша на курсах по молоку. Послали ее в Армавир от Трактовского сырзавода. В институт Стеша не попала, тесновато там. А Илюша с кукурузой управился и поехал на мотоцикле в Армавир жену проведать.
— Так и остался Илья без образования? — Иван помолчал, хмуря брови. — Почему же Маслюков, учитель, не помог сыну?
— Учитель помогал, так что об этом не печалься… Да Илюша и без образования парень хоть куда. — В голосе трудно скрываемая нотка гордости. — Мой Илюша такой башковитый; такой смекалистый по технике, что любую машину оседлает, к делу ее пристроит, и она пойдет как шелковая. И по кузнечному делу мастак, любую вещичку откует… Может, слыхал, Илья на всю Кубань зачинщик! Вызвался один-одинешенек сто гектаров кукурузы посеять и взрастить. Средь людей пошли толки, суды-пересуды, насмешки. Никто не верил. А Илюшка упорный, стоит на своем. И обработал те сто гектаров, и вырастил, и убрал — один, без никого. Машины за людей старались. А какой собрал урожай! Позавидуешь… Как зачинщика Илюшу на сельхозвыставку определили, в Москву. Скоро должон ехать. Туда не всякого, даже образованного, посылают…
— Оно-то так, конечно, бывает, бывает, — согласился Иван. — Но без образования трудно… Ох, как трудно. Я это знаю. Через свою необразованность хлебнул горького через край…
— Как же ты жил-поживал эти годы?
— По-всякому… Колесил по Кубани. Менял должности, как цыган коней. — Усмехнулся невесело. — Сколько их у меня было, тех должностей… Счет потерял!
— Должности менял, а совесть заменил?
— Не можешь, Евдокия, без этого… без подковырки?
— А ты не обижайся… Мы прожили врозь и по-разному, и я, как бывшая твоя жена, могу спросить: как ты жил? — Помолчала. Молчал и Иван. — А теперь ты при какой должности состоишь?
— При той, какая зовется «вышел в тираж».
— Что так рано отыгрался?
— Так… По старости списан.
— Какой же ты старик?
— Новое начальство подросло, образованное, а нас куда? На свалку. — Иван закурил, низко наклонил голову, подпирая кулаком небритую щеку: кулак крупный, волосатый. — Эх, Дуся, Дуся, ничего ты не знаешь…
— А что? Расскажи.
— Не поймешь. — Еще ниже наклонил голову, курил. — Была у меня власть — и было у меня все, а не стало власти — и кто я? Никто. Отбросок… Какая у меня осталась в жизни радость и надежда? Никакой… Там, у капиталистов, вся радость в деньгах. Есть у тебя грошенята, — значит, ты человек, почет тебе и все такое, нету грощенят — и тебе погибель. А у нас не деньги главное, а власть, в ней все…
— И неправда, Кузьмич… И гроши и власть у нас не главное.
— А что главное? — удивился Иван.
— Честность…
— Эх, что ты смыслишь! — Иван тяжело поднялся, потом снова сел. — Дуся, разве ты когда-либо имела власть или деньги?
— Не имела и не желаю иметь. — Опять молчание. — При партии еще состоишь?
— Пребываю… покедова…
— Все-таки удалось удержаться?
Иван не ответил и головы не поднял. Курил и давил кулаком щеку. И опять сидели, гость на лавке, а хозяйка возле стола, и беседовали нехотя, по необходимости: нельзя же сидеть молча… Скучный диалог то обрывался, как гнилая нитка, то снова завязывался в непрочный узелок. Говорили об одном, а думали о другом и понимали, что между столом и лавкой незримо поднималась, как высокая изгородь, отчужденность и неприязнь.
У Евдокии Ильиничны не было ни злобы, ни обиды на этого прибитого к земле человека. В непогоду, думалось ей, так падает с дерева блеклый лист, и лежит он, никому не нужный. Удивляло то, что Иван так нежданно-негаданно заявился к ней. Что это вдруг потянуло его в Прискорбный? И какие у него были намерения? Ну ничего, пусть посидит, места на лавке не жалко. Но почему в памяти шевелилось и оживало то горькое, обидное, что когда-то ранило душу и что время, как ей думалось, навечно стерло и сгладило? Евдокия Ильинична из вежливости спрашивала, как он жил и «при какой должности состоит», а думала о том, как этот человек когда-то ударил ее по лицу кулаком, и как же больно ударил… Неужели он забыл об этом? Но как можно такое забыть? И кулак, что подпирал щеку, тот же, только, может, крупнее стал и волосатее. И сам Иван хоть и постарел, а все тот же. Увидела Евдокия Ильинична волосатый кулак, как живой укор, и невольно вспомнила: упала она вот здесь, возле порога, хватаясь руками за лицо и чувствуя под ладонями липкую кровь… Отвернулась, не могла смотреть, так противны и неприятны были ей и кулак, и вдавленная щека, и чужая, низко остриженная пепельная голова. «Иван, Иван, за что тогда меня так обидел? — думала она. — А теперь пришел? Бессовестный, бесчестный! Или тебе деваться некуда, власти тебя, бугая, лишили, так ты и заявился?..»
Глава 3
Не хотелось Евдокии Ильиничне ворошить забытое, а оно, как на грех, само, не спросив согласия, уносило ее лет на тридцать назад… И она уже видела Ивана не согнутым на лавке, а сидящим за столом. Виделся он не измученным стариком, а молодец молодцом, и не один. Какие-то двое мужчин, упитанные и чубатые, в брезентовых помятых плащах (спешили и плащи не сняли!) пили с Иваном магарыч. В Прискорбный они приехали еще утром. Ездили с Иваном в стадо смотреть молодых бычков. На улице их поджидала тачанка в упряжке пары добрых коней с куце подвязанными хвостами. Кучер, укрывшись буркой, спал.