…Ночью с закубанской стороны потянуло морозцем. Поплыли низкие, отяжелевшие тучи, и к утру повалил снег. Казалось, что в горах кто-то разворошил, раскидал скирду чистейшей ваты, и она, гонимая ветром, крупными влажными хлопьями оседала на Трактовую. Свежо и весело белели крыши, плетни, сарайчики, дворы, улицы. Тимофей и Варвара взяли лопаты, веники и начали сбрасывать снег с молотилки. Тимофей залез на барабан и сваливал белые комья. Был он хмур, нелюдим.
— Надо, Тимоша, навес построить, — сказала Варвара. Тогда любая непогода для машин не страшна.
— Навес, говоришь? — опираясь на лопату, насмешливо спросил Тимофей. — Батя и братуха черт знает где пропадают, а мы будем навес сооружать? Зачем нам навес? — И зло крикнул: — И зачем мы снег счищаем? Для кого и для чего стараемся? Подумала об этом твоя дурная голова?
— Мокнут же машины, ржа железо ест…
— И пусть жрет, пусть все пропадает… Бросай лопату!
Дни тянулись скучные, похожие один на другой. Тимофей не прикасался к машинам. От тоски и от безделья исхудал, извелся. Начал прикладываться к бутылке. Думал водкой заглушить горе, развеселиться, а на душе становилось все больнее и больнее. Тянуло к молотилке, и на десятый день Тимофей не устоял: погнало к машинам, точно ветром в спину. И Тимофей решил завести мотор. Пусть пошумит, пусть своим басом развеселит хозяина. «Пусть, — думал Тимофей, — своим голосом малость потревожит станицу, и эхо пусть вырвется в кубанское ущелье и полетает над горами». Тряпкой тщательно вытер холодное, окоченевшее тело мотора. Залил горючее и, сняв кубанку и перекрестившись, крутнул маховик. Нет, не рождалась вспышка, молчал мотор. Тимофей выругался, рукавом вытер мокрое, заросшее щетиной лицо, поднял голову и удивился. Двор и часть улицы, оказывается, запрудили зеваки, прибежали поглядеть «шаповаловское чудо». А мотор, как на беду, только чмокал и молчал. В толпе хихикали, посмеивались.
И вдруг — чудо! Как гром с ясного неба, разразилась такая оглушительная пальба и из трубы-обрубка повалил такой кучный, с сизым отливом дымище, что толпа ахнула и отступила к воротам. В сутолоке казачка Евдоха споткнулась и упала, стыдливо оголив смугло белевшие ноги. Послышался чей-то бас:
— Евдоха! Чертова баба, скорей прикрывай свою срамоту, а то моторчик испужается и от страха умолкнет!
Толпа стихла, а мотор выстукивал и подплясывал, будто хотел на своих низеньких колесах лихо пойти по кругу. Басовитый его голос плыл в горы, отзывался там эхом, и все думали, что моторы стучат и в станице и в горах. Над короткой трубой голубями порхали сизые колечки. Заснеженная станица насторожилась, прислушивалась и не могла понять, откуда явилась эта частая и тревожная стрельба.
Тимофей выпрямился, гордо посмотрел на притихшую толпу, вытирая тряпкой руки. Истощенное бессонницей лицо его говорило: «Ну что, приумолкли, насмешники? Чего испужались, людишки разнесчастные? Прикусили языки, нечего сказать? Ничего, ничего, вы еще узнает» Тимофея Шаповалова, узнаете…» Хотел что-то крикнуть и не смог. В воротах увидел Ивана Голубкова, и в сердце кольнула острая боль. В коротком полушубке, туго затянутом казачьим ремнем, в серой кубанке с красным верхом, Иван Голубков растолкал зевак и, твердо меряя шаг, приблизился к Тимофею. И все увидели: руку шурину не подал, не улыбнулся. Надвинул на лоб кубанку и сказал:
— Играешься, Тимофей? Станицу веселишь? Спектаклю устроил? Ну вот что! Хватит веселиться! Гаси свою зажигалку!
Мотор кашлянул и умолк. Станичники покинули двор, понимая, что раз пришел сюда Иван Голубков, то ничего интересного уже не будет. Над станицей снова разлилась привычная тишина. Иван посматривал на опустевшие ворота. Тимофей видел ненавистный ему курчавый затылок Ивана, красный верх кубанки, а глаза нет-нет да и косились на ломик, стоявший возле колеса. Рука тянулась к ломику, просила, но Тимофей крепился. Не спеша сворачивал цигарку и ждал, что же скажет Иван. Резко, на каблуках, Иван повернулся и, злобно сверкая глазами, крикнул:
— Что, гад! Машину налаживаешь! Эксплуатировать готовишься? Не выйдет! Два бирюка улизнули, а ты остался? Говори, куда метнулись ваши? Не упорствуй, Тимофей, все одно не отвертишься!
— Поехали на порубку леса…
— На порубку? А может, сено косить? Лучшего ничего придумать не мог? — Подошел ближе, насупил брови. — Вот что, шурин мой разлюбезный! Тут мы с тобой, вижу, ни до чего не дотолкуемся. Пошли в стансовет!
— У меня там никаких делов нету…
— Нечего ему ходить в стансовет! — закричала Варвара. — Ваня, чего ты к нему прицепился! А еще родич!
— Ничего, дело отыщется, — сказал Иван. — Пошли!
— Не пойду!
— Не ходи, Тимоша! — кричала Варвара. — Не имеет права!
— Пойдешь как миленький. — Иван посмотрел на ворота. — Эй, хлопцы! Сюда.
В этот миг, не помня себя, Тимофей схватил ломик, взмахнул им, как клинком в атаке. Еще бы мгновение — и ненавистная голова со сбитой на лоб кубанкой развалилась бы… Но рубануть Тимофей не успел. Кулаком чуть повыше локтя Иван ударил его поднятую руку. Ломик упал на мотор, звеня и подпрыгивая. В это время из-за ворот выскочили два пария, свернули руки Тимофею за спину, и он с перекошенным от боли и злобы лицом застонал, согнулся и повалился на землю…
…Кто-то толкнул в плечо и сказал:
— Дедусь! Слышишь, дедусь! Тут нельзя лежать. Тут детишки, видишь, липнут к забору, смотрят на тебя… Или захворал, или выпил лишнее?
Ладонями Тимофей вытер вспотевшее лицо и открыл глаза. На него смотрела девушка в белом халате, наверное няня. Она охотно помогла Тимофею подняться. Он взвалил на плечо связанные поясом чемодан и сумку и побрел по улице. Вышел на край станицы, осмотрелся. Слева — заводские ворота, труба курчавилась дымком, впереди — асфальтовая дорога. «И тут чистенькая стежка, шагай, шагай, Тимофей…»
И он пошел. Вдали косматыми кущами верб виднелся Прискорбный.
Глава 9
Как же тяжела и нерадостна встреча с прошлым! Увидел осокорь — и ноги подкосились. Что тут такого? Дерево как дерево, разрослось, голыми ветками закрывало полнеба, тянулось к детским оконцам. Разве мало в станице деревьев? Отчего же думки пошли, понеслись — не остановить? И хотя Тимофей, увидев осокорь, вспомнил лишь какую-то малую частицу из того, что довелось пережить, а сил вдруг лишился.
Как больной, Тимофей медленно приближался к хутору. Не понимал, почему то доброе чувство о родимом крае, которое скопилось в нем за многие годы на чужбине и с которым он хотел переступить порог сестриной хаты, вдруг заменилось чувством недобрым, нерадостным…
После того как девушка в халате помогла ему подняться, Тимофей понял, что в груди у него ожила злоба, — так, думал он, наверное, оживает змея после долгой зимней спячки. И пока Тимофей шел к хутору, в сердце у него созревало то знакомое ощущение жгучей ненависти, испытать которую ему довелось впервые тогда, когда Иван со своими дружками скрутил ему руки за спиной и отвел в стансовет. Сперва Тимофей испугался появившейся в груди старой гостьи: за многие годы привык жить без нее. Потом нежданная гостья показалась ему даже приятной, ненависть бодрила, прибавляла сил, вселяла энергию, она была похожа на того смелого всадника, который в трудную минуту умеет пришпорить коня.
Перед входом в Прискорбный Тимофей остановился, отдышался. Хутор был космат, он так зарос вербами, акациями, белолистками, что строения прятались в них, как в лесу. Вся улица усыпана желтыми листьями. Не листья удивили Тимофея, а удивила Кубань, подступившая к самым порогам. Обрывистый, голышеватый берег был срезан, точно ножом, вода заглядывала в окна, плескалась вблизи дверей. «Да, поработала Кубань за эти годочки, — подумал Тимофей. — Скоро совсем загубит хутор…»
На взгорье, недалеко от хутора, раскинулась ферма, и своими добротными каменными зданиями, своим просторным двором за высокой каменной оградой она как бы говорила: не смотри, Тимофей, на хутор, а смотри на меня. Что хорошего в хуторе? Вербы да вода возле хат, и все! А у меня какие коровники! Каменные, сделаны не на один год, и я стою на таком пригорке, что Кубань ко мне никогда не поднимется.