Глава 4
Думы, думы, отчего вы так пугливы и так коротки? Почему вы, как всполохи ранних зарниц, не успели еще озарить небо, а уже отсветили и погасли? И снова не мечты, не воспоминания, а самая обыденная жизнь встала перед глазами. Евдокия Ильинична смахнула набежавшую слезу и опять пристально посмотрела на Ивана. Он все так же сутулился на лавке, все так же сосал цигарку и о чем-то думал. О чем? Кто его знает! Может, о том же, о чем и она думала? Может, и ему, как ей, было больно и горько, и, может быть, сидя в своей хате, он впервые пожалел о том, что случилось в те далекие годы, пожалел и раскаялся?
— Что так смотришь на меня, Дуся?
— Гляжу и не верю глазам своим… Ой, как же ты, Кузьмич, переменился…
— Нашла чему удивляться! — Скупая улыбка тронула сухие губы. — С годами все меняются… И ты тоже. Разве такая была, Дуся? Все стареем, годы идут…
— Я, Кузьмич, не про старость… Какой-то ты прибитый…
— Один я, Дуся, остался на свете…
— А где же те… ну те, с кем миловался?
— И я могу спросить: а где твой Семен Маслюков?
— Семен у меня один, а у тебя сколько было…
— Всего только две. — Иван достал из нагрудного кармана гимнастерки записную книжку, полистал ее, отыскал фотографию. — Последняя, с какой проживал в Невинке, вот она со мной… Погляди на нее, ежели желаешь.
Евдокия Ильинична фотографию не взяла. Зачем же брать ее в руки! Искоса взглянула на немолодую женщину в белой косынке, с глазами большими и строгими.
— Не смотри на нее с таким укором, — сказал Иван, пряча фотографию. — Она уже покойная. Звать ее Анна. Хорошая, сердечная была. — Тяжело, всей грудью вздохнул. — Оставила одного, как былинку средь степи…
После этих его слов глаза у Евдокии Ильиничны помягчели. Она не могла понять: или запоздалое чувство сострадания проснулось в ней к этому одинокому, похожему на нищего человеку, или по-бабьи стало жалко Ивана потому, что та, давняя боль в ее сердце теперь не обжигала, а на том месте, где полыхал когда-то костер, остался лишь холодный пепел. И она, продолжая улыбаться, спросила Ивана тихо, участливо, как спрашивают человека, попавшего в беду: не голоден ли он? Иван кивнул, не поднимая стриженую седую, будто посыпанную пеплом голову. Все с тем же участием она спросила: может, постирать ему белье, гимнастерку? Не разгибая спину, он опять молча кивнул.
— Она нарезала хлеба, налила полную миску борща. Он ел, не отрываясь. Евдокия Ильинична принесла белье, костюм сына, сказала, чтобы Иван переоделся.
— А щетиной оброс, как барсук в норе!
— Зараз, Дуся, помолодею, — ответил Иван, облизывая ложку. — Инструментик завсегда при мне…
После бритья помолодевший и повеселевший Иван умылся, переоделся. Накинув на плечи плащ, он сказал, что пойдет побродить по берегу, — захотелось поближе глянуть на разрушительную работу реки. А Евдокия Ильинична затопила плиту и принялась за стирку. Стояла перед корытом и смотрела на старенькую, пропитанную потом гимнастерку, а думала почему-то о той женщине, которую Иван назвал Анной. На воротнике гимнастерки оторваны пуговки, шов на шее распорот. «Недавно похоронил жену, а уже сам, как эта гимнастерка, заплошал». Из нагрудного кармана вынула записную книжку — нельзя же, не проверив карманы, класть гимнастерку в воду… Любопытства ради развернула книжечку. На ее потемневших листках хранились непонятные слова, цифры. Евдокия Ильинична надела очки, читала: «В чем же моя вина перед партией? Кто мне даст ответ?», «Кто сказал, что я человек погибший? Я упал — верно, но я еще поднимусь, встану на ноги». «Непременно побывать у Головко». А вот и фотография Анны: Теперь-то ее можно рассмотреть. Ничего особенного — женщина как женщина. «В Ивана красавица не влюбится, тоже, видать, бабочка хлебнула горя». На Евдокию Ильиничну смотрела немолодая, некрасивая женщина, и ее суровые глаза точно бы говорили: «Ну, вот мы и повстречались, Ивановы жены… Эх, Евдокия, Евдокия, видно, все мы, бабы, одинаковые — незлобивые и в душе отходчивые. Вот и ты уже позабыла обиду. И накормила Ивана, и бельишко решила ему привести в божеский вид. Безобидная ты, Дуся…» — «Обида на Ивана, верно, была, — мысленно отвечала Евдокия Ильинична, — а зараз нету, вся она из души выветрилась. Да и за что мне на него обижаться? Разве за то, что жил не со мной, а с другими? Ить я его никогда не любила так, как любила Семена…» — «Не любила, говоришь, а замуж вышла? Как же так? — спросила Анна. — Знать, поженились вы без любви?» — «В те годы, когда я была девушкой, с любовью никто не считался. — Евдокия Ильинична смотрела на фотографию. — Иван первый посватался, а батя приказал идти замуж, вот и пошла… А про любовь никто меня не спрашивал. Это зараз паруются по любви, вот и мои дети по любви женились, по любви замуж выходили…» — «Почему же ты не вышла замуж за Семена? Вот и жила бы с ним по любви». — «Семен тогда далеко был от меня, а когда приехал, я уже Голубковой стала…»
Одежда, развешанная над горячей плитой, быстро высохла. Евдокия Ильинична подштопала и погладила пиджак, гимнастерку, брюки. Работая утюгом, она думала: «Старое вспоминать — только сердце растравлять. Если бы можно было вернуть девичество, то зараз я и под страхом смерти за Ивана замуж не пошла бы…» Мысли ее обратились к детям. «Хорошо, что дома их нету, — думала она. — Лучше Ивану не попадаться на глаза ни сыновьям, ни дочерям…» Она полагала, что Иван переоденется во все чистое, поблагодарит и уйдет. А он уходить не собирался. Вернулся перед вечером, сел на лавку и сказал:
— Как же сильно Кубань навалилась на хутор! Беда! Смотрел и удивлялся. Старых берегов нету и в помине. Даже остров образовался, и вся вода навалилась на хаты. Вскорости Кубань начисто срежет хутор… Тогда что, Дуся?
— Переберемся на Щуровую улицу, — ответила Евдокия Ильинична, думая, как бы сказать ему, чтобы он уходил. — Там стоят готовые домишки.
— И для тебя домишко приготовлен?
Евдокия Ильинична не ответила. Пошла в сенцы, принесла арбуз. Думала, Иван закусит и сам поймет, что пора ему в дорогу. Иван подсел к столу, охотно ел арбуз, сочный, мясистый. Поглядывал на окна, прислушивался: на дворе моросило и начинало темнеть. Евдокия Ильинична к еде не притрагивалась. Подперла руками голову, поставила локти на стол и с тоской смотрела на Ивана.
— Все смотришь?
— Смотрю… Хочется понять, что у тебя на душе.
— Не поймешь…
— Куда зараз путь держишь?
— В Преградную…
— К кому в гости?
— Хочу устроиться на работу… В Преградной директором сырзавода зараз мой старый друзьяк — Головко Андрей Сидорович. Помнишь, награду тебе вручал… Тогда он был большой человек. Обещал устроить на работу…
— А партия что? Работу партия уже не дает?
— Я неправду тебе сказал… посовестился. — Иван перестал есть, закурил. — Из партии, Дуся, меня попросили…
— За какие ж провинности?
— Разные, и свои и чужие… Кто-то вольничал, кто-то беззаконничал, а кому-то отвечать…
— Какие же у тебя грехи?
— Приписали мне, Дуся, вину в смерти Светличного. — Наклонил голову и долго молчал. — Может помнишь, в Надеждинской был секретарь райкома Петр Нилыч Светличный? Собой такой чернявый, как грач. Немолодой, бывший комиссар дивизии. Нашенский казак, из Беломечетинской. Не помнишь? Он приехал в Надеждинскую из Ростова. Я тогда служил в оперативных органах. Проработал Светличный месяцев пять и застрелился… Нету зараз Светличного, сколько годов прошло, а мне вот приходится отвечать… А разве в смерти Светличного я повинен?
— Не знаю, Кузьмич, повинен ты или не повинен, — ответила Евдокия Ильинична. — Но раз тебя партия осудила, то и есть твоя вина…
— Где-то разыскали Бороздина, — сказал Иван, о чем-то думая. — Не знаешь и Бороздина? Мой начальник. Его судили, а меня попросили из партии…
— Плохи твои дела, Кузьмич. — Евдокия Ильинична подошла к окну, посмотрела в темное и мокрое стекло. — Уже завечерело. Может, тебе пора?