— Не жизнь, а малина, — бурчала Евдокия Ильинична, входя в кухню. — Вылеживается, барынька…
На кухне Евдокия Ильинична убирала со стола, мыла оставшуюся от ужина посуду, удивляясь тому, что в такую рань в кранах была не только холодная, но и горячая вода. «И кто успел ее нагреть, и такая горячая, как кипяток», — думала она. И опять вспомнила Ивановну. «Растолстела, раздобрела на чужих хлебах, — думала Евдокия Ильинична, — ленива, любит поспать, понежиться в постели». Взяла мокрую тряпку и, мысленно все еще ругая Ивановну, прошла в кабинет. Вытирала пыль на подоконнике, на столе, на креслах и опять корила Ивановну. «Ить подумать только, сколько пыли развела, грязнуха! — думала она. — А все потому, что поспать любит бабочка…»
Книг у сына много — это хорошо. Бери любую и читай. Евдокия Ильинична взяла, не выбирая, книгу, развернула и прочитала: «Жилище. Вопросы проектирования и строительства жилых зданий». В это время неслышно отворилась дверь. В ночной до пят рубашонке вбежала внучка Катя, щупленькая девочка, с заспанным личиком. В ее ласковом взгляде, в светлых, светлее льна, непричесанных косичках, свисавших на худенькие плечи, в больших серых, как у Антона, глазах Евдокия Ильинична увидела что-то родное, близкое. Катя подбежала к бабушке точно так, как когда-то подбегала к ней ее Оля, взобралась на колени, обняла тонкими, цепкими руками, сказала, что умеет играть на пианино, и просила послушать.
— Ах, дитятко ты мое ласковое! — Евдокия Ильинична погладила жесткой ладонью мягкие расплетенные косички. — Нельзя зараз играть… Еще спят…
— Юрик тоже уже не спит!
— А мама, папа?
— Я тихонько… Тихо, тихо… Ладно? Ну пойдем, бабушка!
Еще вечером Катя ждала, что мать, как это она всегда делала, когда в доме бывали гости, попросит ее поиграть для бабушки. Но мама или не захотела, или забыла. Усадила Катю за уроки, а после ужина ее и Юрку уложили спать, чтобы не мешали взрослым разговаривать. Обидно! Катя всхлипывала и, засыпая, думала о том, как бы пораньше встать, разбудить бабушку и поиграть ей на пианино.
— Катюша, детка, ты же еще неумытая, неприбранная, — не зная, как уговорить ее не играть, сказала Евдокия Ильинична. — Пойдем, деточка, я тебя умою и причешу.
— Я сама умываюсь… Думаешь, не умею?
И стремглав побежала в ванную комнату. Вернулась с мокрым, плохо вытертым лицом, с мокрыми косичками и блестевшими от радости глазами. Евдокия Ильинична посадила внучку на кресло и начала своим, вынутым из седых волос гребешком, причесывать внучку.
— И не сумеешь, и не сумеешь! Это только мама умеет!
Катя, как хитрый зверек, посматривала на толстые, некрасивые бабушкины пальцы, не веря, что ими можно заплести косички так же хорошо, как их обычно заплетала мама. Но ошиблась. Оказывается, старые, огрубевшие пальцы хотя и давненько не прикасались к детской головке, а все еще умели не только разобрать льняные пряди, но и сплести две косички, а потом перевязать их белой шелковой лентой.
Вертясь перед зеркалом, Катя хлопала в ладошки, подпрыгивала и кричала:
— Как красиво! Теперь пойдем, я поиграю!
«Все хорошо, и ласковая девочка и разумная, — думала Евдокия Ильинична, — а одно плохо: тыкает бабушке… Что поделаешь, городское дите. У нас дети старшим говорят «вы»…»
Катя играла по нотам те несложные, ученические этюды, которые разучила в музыкальной школе, и играла бойко. «Ничего, проворные пальчики, — думала бабушка. — Быть тебе, внучка, мастерицей по музыке. Ежели с таких лет приладишься к этим клавишам…» Знавшая толк в балалайке и никогда еще не видевшая пианино, Евдокия Ильинична сидела на стуле и сосредоточенно слушала. Внимание привлекли нежные, как и сама Катя, по непонятные звуки, в которых она никак не могла уловить знакомые ей песенные мотивы. Удивительным было то, что восьмилетняя девочка смотрела на листы, усыпанные знаками, и видела там те звуки, которые проворные, тоненькие пальцы без запинки отыскивали на клавишах. Слушала игру внучки и понимала: играть на пианино не то, что взять в руки балалайку и бренчать струнами. Понимала и то, что для того, чтобы играть так, как играла ее внучка, нужны были и сообразительность, и умение, и еще что-то такое, что и вовсе не ведомо Евдокии Ильиничне. Наблюдая игру и видя Катины пальцы, упругие и чистенькие, проворно бегавшие по клавишам, Евдокия Ильинична невольно обратилась к старым своим мыслям о том, что жизнь на земле изменяется, и изменяется к лучшему, что рядом выросли и вырастают незнакомые ей люди. Для подтверждения своих мыслей она сравнила свое детство, и детство Кати, и то, что умела делать она в свои восемь лет и что умела делать ее внучка, и снова невольно улыбнулась.
— Бабушка, ты чего улыбаешься? — спросила Катя, не переставая играть. — Тебе правится, да?
— Очень хорошо, Катя, играешь…
«Живут на белом свете Евдокия Голубкова и Екатерина Голубкова, — думала она. — Одна чернявая, другая русявая. Одна свое отжила, отходила, другая только начинает жить. Одна умеет песни петь и сама себе подыгрывать на балалайке, а другая играет на пианино. Однофамилицы, а какие же они разные да несхожие, и разные не по цвету волос, не по возрасту, а по тому месту, какое им отведено в жизни! А ведь Катя и есть мой самый близкий отросточек, а уже с детских лет какая она собой культурная. А какими же будут мои правнуки и мои праправнуки, те Голубковы, что придут в жизнь еще позже?» И не могла ответить на свой вопрос. Не могла даже смутно себе представить, какими же людьми будут Катины дети, а потом дети Катиных детей.
Глава 19
Как всякий человек, занимаясь излюбленным делом, считает свою работу самой лучшей и самой необходимой, так, и Евдокия Ильинична, будучи всю жизнь дояркой и телятницей, была убеждена, что именно ее труд на ферме и есть исключительно важный и нужный труд. Никому еще не высказанное, ее мировоззрение состояло в том, что главное благо на земле, без чего нельзя жить, создают люди физического труда и что без таких людей-тружеников не может обойтись ни одно государство. По этой причине — тоже никому об этом не говоря, а храня свои мысли в себе и для себя, — Евдокия Ильинична разделяла людей на три категории: на людей очень нужных, на просто нужных и совсем ненужных. К первой категории людей она относила рабочих и колхозников, ко второй — служащих и тех, кто находился на руководящих должностях, а к категории людей ненужных — всех, кто не занимался полезным трудом. Когда ей напомнили, что есть ученые, инженеры, врачи, учителя, писатели, артисты, художники, архитекторы, и спросили, как же быть с ними, она задумалась, молчала, насупив брови. «А у этих людей тоже работа трудная?» Ей сказали, что трудная. «Ну, пусть они будут в середине, между людьми очень нужными и просто нужными…»
То, что она четверть века доила коров, заботясь о том, чтобы в городах в молоке не было недостатка и чтобы его можно было наливать вот в такую, какую она видела с балкона, бочку-цистерну; то, что она уже около десяти лет выращивала телят, чтобы те телята стали коровами и давали молоко, только подтверждало эту ее мысль и означало, что все доярки и телятницы — люди очень нужные. Евдокия Ильинична гордилась своим положением знатной доярки и телятницы и поэтому, собираясь в воскресенье пойти на главную улицу, запруженную гуляющими, принарядилась, прицепила на грудь награды, чтобы горожане, встречаясь с ней, замечали ее и знали, что она принадлежит к категории людей очень нужных.
День выдался солнечный, не жаркий и не холодный, а как раз такой славный осенний денек, когда молодые чубатые парни гуляли в одних костюмах, без картузов, а девушки — в платьях и без косынок. Лишь пожилые мужчины и женщины надели легкие плащи и свитеры. Нравилось телятнице ходить в толпе, поглядывая на незнакомые лица. Толпы людей напоминали праздничную демонстрацию, только без знамен и плакатов.
— Ай, ай, люду, люду сколько! — сказала Евдокия Ильинична.
— Что ты бурчишь, Ильинична? — спросила шедшая рядом Ивановна.