«Прошла неделя, а я все еще никак не привыкну к своему новому положению, — читал он. — Думы, думы, одна другой важнее. Как-то еще в Москве читал Станиславского. Особенно запало в душу рассуждение об актерских задачах и сверхзадачах. Оказывается, в искусстве, как и в жизни, есть задачи мелкие, неглавные, преходящие, и есть задачи значительные, так сказать, сверхзадачи…»
Щедров перевернул страницу и начал читать.
«Деятелю искусств, как мне думается, легче, чем нашему брату-руководителю. Легче потому, что художник ли, актер ли, писатель сам ставит перед собой сверхзадачу, сам ее и выполняет. Руководитель же имеет дело с людьми, с их трудом, с их радостями и горестями, и надо, чтобы поставленная тобой сверхзадача совпала с желаниями и убеждением тех, кто ее станет выполнять. Здесь нужен труд и труд. И запевалами должны быть коммунисты. Это и есть вопрос вопросов».
«Если судить по прошедшей конференции, то можно сказать, что запевалы не очень-то на высоте. Прошла конференция вяло, без тревог, без волнений и без критики. Речи в своем большинстве были серенькие, заранее написанные, от них, как говорится, ни уму ни сердцу. Не речи, а скучные самоотчеты, составленные по принципу: вышел на трибуну, как-нибудь отговорил свое, и все заботы с плеч долой. С виду все мирно, спокойно. Никто не обижен, никто не оскорблен, никто не взволнован. Только одна Аниса Ковальчук из Вишняковской сказала, что ей непонятно благодушие в речах ораторов, и говорила о том, что конференция для того и созывается, чтобы подвергнуть критическому разбору свои недостатки и ошибки. Последним выступил Калашник. Не говорил, а читал. Читал спокойно, приятным, мягким голосом, и о выступлении Ковальчук даже не вспомнил. Он похвалил делегатов за то, что конференцию они провели «в деловой обстановке». То же спокойствие царило и во время обсуждения резолюции. Сперва она была принята за «основу». И тут же послышались дружные голоса: «Принять в целом!» Без каких бы то ни было возражений, замечаний и поправок резолюция была принята. Обсуждение списков членов будущего райкома прошло тоже формально. Слышались возгласы: «Оставить и списке! Подходит, чего там!», «Пусть остается, проголосуем!», «Знаем его как облупленного, чего еще о нем говорить!» В бюллетенях для тайного голосования не была вычеркнута ни одна фамилия. За меня проголосовали все. Калашник сказал: «Поздравляю, Антон! Смотри, какое единодушие! Прекрасно тебя приняли усть-калитвинские коммунисты — радуйся!» Так же делегаты проголосовали и за Рогова, и за Сухомлинова, и за Логутенкова, которых они хорошо знали по работе, и за Приходько, которого, как и меня, они еще не знали».
Глава 11
Щедров закрыл тетрадь и вышел на веранду. Давно уже было за полночь. Из-за гор выкатилась полная луна, и на лес, темневший за рекой, легла тень. Хорошо были видны еще голые ветки сада. Щедров любовался лунной ночью и думал о тех, с кем ему придется вместо жить и вместе работать. Самыми близкими товарищами по работе были члены бюро райкома. «Наш, так сказать, коллективный разум». Бюро состояло из девяти человек. Три секретаря райкома, Рогов, прокурор Орьев, секретарь партбюро колхоза «Эльбрус» Аниса Ковальчук, председатель колхоза «Заря» Илья Васильевич Логутенков. Во время избрания членов бюро кто-то подал реплику: «Обойдемся на этот раз без Логутенкова! Засиделся он в членах бюро!» Калашник поднялся и сказал: «Без Ильи Васильевича никак нельзя, у него многолетний опыт». Членами бюро были избраны также Раиса Марсова и секретарь райкома комсомола Елена Лукьяновна Аничкина, женщина немолодая, мать семейства. Еще в те годы, когда секретарем райкома комсомола в Усть-Калитвинском был Щедров, Аничкина работала заведующей пионерским отделом.
Еще до выборов Щедров сказал Калашнику:
«Может, Аничкину не следует вводить в бюро, так как в скором времени, надо полагать, придется подыскивать ей замену».
«Да ты что? — удивился Калашник. — Уважаемая женщина, зачем же ее заменять?»
«Так ведь Аничкина многим девушкам и юношам годится в матери. Ее старший сын уже комсомолец, а ее все еще зовут Лелей. Да и всем же видно: плохи у нас дела с комсомолом и молодежью, нет у них настоящего вожака. Лично я ничего не имею против Аничкиной, но ей уже пора переходить на другую работу. Понимаю, это нелегко».
«Аничкину оставим, — заявил Калашник. — Видишь ли, вопрос об Аничкиной возникал и раньше, еще при Коломийцеве. Мы подумали, посоветовались и пришли к выводу оставить все так, как есть. Да и на какую работу ее пошлешь? Подумал об этом? У нее нет никакой специальности, а дома семья и муж-инвалид. Так что пусть Аничкина еще потрудится на комсомольской ниве. — Калашник раскрыл коробку «Казбека», взял папиросу и, разминая ее в пальцах, усмехнулся. — А то, что ее зовут не по имени и отчеству, а Лелей, так это же пустяк. Как тебе известно, у молодых людей на сей счет свои правила. Помнишь, меня звали Тасиком вместо Тараса, тебя Антошей, и ничего плохого в том не было».
«А как быть с редактором газеты?» — спросил Щедров.
«Тоже оставим, без редактора нельзя. — Калашник прикурил, папиросу, подумал. — Как мужчина, я тебя, Антон, вполне понимаю: эта экстравагантная девица не в моем вкусе».
«При чем тут мой вкус?»
«Признаюсь, я тоже не в восторге от подобного рода ярких фифочек, — не отвечая Щедрову, продолжал Калашник. — Но Марсова и умна, и свое дело знает, и пребывает не столько в настоящем, сколько в будущем. А тот факт, что она добровольно сменила столицу на станицу, чтобы показать, какой в современных условиях должна быть районная газета, тоже говорит в ее пользу».
«Может, спросим у членов райкома? Что они скажут?»
«Можно и спросить, — согласился Калашник. — Ты вот что. Полистай для интереса подшивку «Усть-Калитвинской правды», и ты убедишься в новаторских тенденциях ее редактора. — Калашник улыбнулся, поглаживая усы. — Антон, с чего думаешь начать свою деятельность в Усть-Калитвинском? Небось еще в Москве все продумал, все взвесил? От меня ничего не скрывай. Тайну не выдам, и помочь, если нужно, помогу».
«Тарас, доводилось ли тебе проходить сквозь лесные заросли?»
«Не припомню. А что?»
«Если говорить иносказательно, то в Усть-Калитвинском мне придется пройти сквозь такие заросли, — продолжал Щедров. — Разумеется, я знаю, что мне надо делать; знаю главное, так сказать, свою сверхзадачу, то есть знаю, что Усть-Калитвинский должен стать передовым районом. Однако в каких-то деталях я не знаю, как мы будем работать, какие на пути встретятся трудности, как я, например, до сегодняшнего дня не знал, как пройдет конференция, кто здесь редактор газеты и секретарь райкома комсомола, какой у нас с тобой будет разговор. Иными словами: главное — пройти, а что нам встретится на пути, будет видно».
«Метафора? — Калашник усмехнулся. — Помню, еще в комсомоле ты любил обращаться к метафорам!»
«Легче и доходчивее излагать мысли».
«Но метафора метафорой, а план работы тебе нужен?»
«План составить нетрудно, — ответил Щедров. — Но партийная работа, как я ее понимаю, является делом творческим, и тут одного перечня мероприятий мало».
«Ну хорошо, подражая тебе и говоря иносказательно, я спрашиваю: какие «заросли» ты уже видишь?
«Самые трудные — повыше бы поднять авторитет коммунистов, — не сразу ответил Щедров. — Их политическую и трудовую активность. А еще более трудные «заросли» — устойчивая экономика колхозов. По этой причине хочу заранее заручиться словом Румянцева и твоим: прошу вас в этом году по продаже хлеба не требовать от устькалитвинцев больше того, что им положено продать по плану. Дайте нам возможность свою активность уже в этом году подкрепить рублем и зерном. Дадите устькалитвинцам такое слово?»
«Посмотрим, какой получим хлебный баланс по краю, — сказал Калашник. — Ты заботишься об устькалитвинцах, и это понятно. А у нас с Румянцевым забота обо всем Южном. Так что с обещаниями повременим. Дождемся уборки, подсчитаем, а тогда и посмотрим…»