— Бурьян среди посева — это, мамаша, вы очень образно сказали. А сравнивать работу с волком, понимаю, нехорошо. Но не надо, мамаша, мерить жизнь, как говорят, на свой аршин. — Улыбка исчезла, лицо помрачнело. — Оля мне рассказывала, и я знаю, что вы героиня и труженица необыкновенная. Но не всем же быть героями. К тому же, и вы это должны понять: есть труд простой, обыденный, как у вас на ферме, сказать, подневольный, и есть труд свободный, как полет птицы, и этот труд приносит наслаждение…
— У тебя же нету никаких ни трудов, ни забот, ни свободных, ни подневольных. Да и что оно такое — труд свободный или несвободный?
— Отвечу, — важно сказал Лева. — Свободный труд является как вдохновение, как порыв души, и если сегодня порыва еще нет, то завтра он будет, и поэтому приходится ждать и ждать, а когда порыв придет и подстегнет…
— Постой, постой, — перебила Евдокия Ильинична. — И давно ты ждешь?
— Кого?
— Ну этого, как его… что подстегивает?
— Суть, мамаша, не во времени.
— В чем же? Ить так можно всю жизнь прождать порыва и не дождаться!
— А что поделаешь? Приходится ждать. — Лева тяжело вздохнул и медленно, о чем-то думая, заходил по комнате. Хмурился, подбирал пятерней волосы. — Мамаша! Позвольте говорить с вами откровенно?
— Позволяю, шут с тобой…
— Всю жизнь вы копались в навозе… Извините, но это так. Доили коров, растили телят — честь вам и хвала! Но это труд подневольный.
— Что ты мелешь? Кто меня неволил? Сама чуть свет бежала на ферму.
— Ну, хорошо, пусть будет по-вашему. — Лева обеими ладонями пригладил волосы, наклоняя голову. — На работе вы состарились, другой жизни, кроме той, что на ферме, вы не видели. Поэтому вам, мамаша, не понять, что есть люди, которые занимаются трудом творческим: пишут книги, рисуют картины, играют на сцене, сочиняют стихи, пьесы. — Помолчал, не отрывая ладонь от головы, остановился: «Что бы еще такое соврать этой колхозной праведнице, чтобы отцепилась?..» — Мамаша, я не был бы для вас загадкой, если бы вы смогли заглянуть мне в душу. В душе, мамаша, я артист, мое призвание — поэтическое слово, драматургия. Вам понятно? Свою мысль, свое призвание я вынашиваю вот тут. — Он положил руку на сердце, подумал: «Эх, дура, дура старая! Ничем ее не проймешь. И надо же было ей приехать. Жил себе спокойно, а теперь приходится улыбочки строить. Чего доброго, восстановит против меня Ольгу, и рухнут все мои планы…»
— Ходишь вроде бы на сносях? И скоро разрешишься?
— Это вы о чем?
— О том же… Эх ты, Лева, Лева! — Она платочком вытерла губы. — Лишайник на дереве видел? Не видел? А ты присмотрись. Вся кора покрыта, как тело сыпью, и сосут, сосут лишайники соки у дерева…
— Это на что вы намекаете?..
— Догадайся, ежели умный.
Она смотрела на Леву строго, и глаза ее, в мелких морщинках, говорили, что ее, как ту глупую синицу, на мякине не проведешь. Мысль, что тревожила сердце, теперь окончательно в ней утвердилась. Евдокия Ильинична чувствовала сердцем и разумом, что этому залетному человеку нужна была не Ольга, а все то, что Ольга нажила: и ее дом, и ее хозяйство…
— Значит, в город собрались переселяться?
— Да, мамаша, в город, — нехотя ответил Лева, взяв удилище и закручивая конец лески. — Разве плохо жить в городе?
— Отчего плохо? Неплохо… А как все это? — Она указала рукой на дом и на подворье за окном. — С собой увезете?
— Зачем увозить? Продадим! — спокойно, как о чем-то давно решенном, сказал Лева.
— И дом, и птицу, и корову с телушкой? — дознавалась мать. — Все, подчистую?
— Частная собственность, мамаша, убивает в человеке все возвышенное, — без обычной улыбки сказал Лева. — Частная собственность — это ярмо на шее. Все великие ученые и писатели доказывают, что собственность рождает в людях жадность, делает их зверями и лишает настоящей радости… У нас же с Олей радость будет возвышенная. Есть еще вопросы, мамаша? А то я тороплюсь…
Евдокия Ильинична молчала. Какие тут еще вопросы, когда к горлу подкатывал комок боли и сердце ныло! Теперь уже вопросы ни к чему. Теперь как раз и время поговорить с Ольгой, открыть ей глаза, сказать о том, что она, как ослепленная бабочка, сама летит на огонь, чтобы сгореть, не видя того, что и без матери должна была увидеть.
Глава 17
Как ни убивалась мать, как ни старалась помочь дочери, как ни уговаривала ее понять свое заблуждение, ничего отрадного, что могло бы успокоить и порадовать, из этого не получилось. Недельное гостеванье у Ольги еще больше расстроило Евдокию Ильиничну и еще больше убедило ее в том, что одна Ольга, без посторонней помощи из беды не выкарабкается.
…Они распрощались сухо, и теперь, сидя в «Волге» рядом с сыном, Евдокия Ильинична смотрела на просторную, залитую ранним солнцем автостраду, на вытянутую, убегавшую от колес тень машины, чувствовала на лице упругую, свежую струю ветра, а мысленно находилась все еще с Ольгой. Вспоминала, как вечером, перед приездом сына (Антон приехал в полночь и увез мать на рассвете), она снова завела разговор с Ольгой. Без обиняков, убежденно и решительно заявила:
— Гони от себя этого кобеля!
— Вы не смеете о нем так говорить! — гневно, с трудом сдерживая слезы, крикнула Ольга. — Не смеете!
— Не кричи, я не глухая… Прогони, пока не опозднилась, — настаивала мать. — Ить не ты ему нужна. На твое добро зарится. Дом, хозяйство хочет пустить под нож, как того селезня… Опомнись, дочка…
— Мамо, и вам меня не жалко. — Ольга с любовью посмотрела на мать, и крупные слезы потекли у нее по щекам. — Я и так несчастна… А что меня ждет тут, в станице? Опять свой дом, свое хозяйство? Доить корову, провожать ее в стадо, потом встречать, кормить кур и уток, чинить крышу, копать огород… А на ферме сколько дел? Их и за всю жизнь не переделаешь! И все это каждый день ложится на мои плечи, а они у меня, мамо, слабые, сгибаются… От такой жизни скоро превращусь в старуху… Этого вы хотите? А я еще молодая, я жить хочу! Как вы этого, мамо, не понимаете?
— Понимаю, доня. — Жалко стало дочку, обняла сильной рукой ее вздрагивающие плечи. — Ну рассуди, Оля, сама. Ты уже не дите. Говоришь, тут, в станице, плохо? А что ждет тебя в городе? В станице у тебя есть свой угол, в нем ты сама себе хозяйка. А в городе? Улетишь со своим Левой, продадите, пустите по ветру то, что нажила за столько годов. Денежки быстро промотаете. Денежки, как вода, их в руках трудно удерживать. А тогда что? Своего угла лишиться. Где жить и чем жить? Подумала об этом? А у твоего хахаля, это я точно знаю, на уме одна думка — поживиться твоим добром… Послушай мать, не отрывайся от станицы, Ольга. Не лишайся своей хаты. Хоть какое гнездо, а твое. Оторвешься, полетишь по свету, как пушинка… Я затем и приехала к тебе…
— Лучше б вы, мамо, и не приезжали, — всхлипывая, сказала Ольга. — Я вас не просила…
— Дурная… Жалеючи тебя приехала, моя же ты кровинушка.
— Не нужна мне ваша жалость… Поглядите на себя… Что в том радостного, что вы не отрывались от своей хаты? Что вы видели хорошего, что всю жизнь прожили на хуторе?
— Меня с собой, дочка, не равняй, — грустно сказала мать. — Но на свою жизнь я не жалуюсь… Все было в ней — и радостное и горестное… И я не вешалась на шею таким пройдохам, как этот Лева…
— А учитель Маслюков? Позабыли?
Как вырвались эти страшные слова, Ольга не помнила. Краснея, она пожалела, что сказала их, но уже было поздно. Ничем, казалось, нельзя было так больно ранить сердце матери, как этими словами. Лицо Евдокии Ильиничны почернело, губы скривились, как от боли, и она, покачиваясь, молча вышла из хаты. И уже до приезда Антона не сказала дочери ни слова…
— Мамо, отчего вы такая сумрачная? — участливо спросил Антон, поглядывая на дорогу. — Или вам нездоровится?
— Через Ольгу и здоровый человек захворает… Нагнала дочка тоски-кручины.
— Чем же она вас так обидела?
— Не меня, а себя обижает. Безрассудная и доверчивая, дуреха.