— Приходько — секретарь райкома, ему таким и надлежит быть, — рассудительно сказал Щедров. — А что молод — это как раз и хорошо.
— Полотенце расстели на колени. А рыбью голову не откладывай, голова у карпа вкусная, — советовала тетя Анюта. — А я и тебя помню совсем еще молоденьким, наверно, почти тех же годов, что зараз и Толя. Так ты, Иваныч, тоже тогда был из тех, из боевитых. И все это, вижу, у тебя осталось. Беспокойный!
— Ох, смотри, Егоровна, перехвалишь нас с Приходько. Вскружатся от похвалы наши головы!
— Я не хвалю, а говорю то, что есть. Повидала я разных секретарей и могу сравнить. Про тебя помолчу, а про Толю скажу: такого дельного, как Толя Приходько, я еще не видала. Не шумит, не кричит, с людьми обходительный. Помню, вот точно таким был мой покойный Илюша. — Тетя Анюта помолчала, вытерла платочком губы. — Возьми того же Сухомлинова. Человек немолодой, старательный, а дело у него не спорится. Много горячится, сильно беспокойный. А Толя завсегда одинаковый — не вспыхивает и не потухает.
— У каждого руководителя свои привычки и свей характер, — сказал Щедров.
— У Толи, как я вижу, имеется природное ко всему устремление, — продолжала тетя Анюта. — Совещание проведет, с людьми потолкует. И все эти дни что-то писал, а Люба перепечатывала. Перепечатает, а Толя сызнова исчертит карандашом. Снова Люба печатает. Таких грамотных, говорит Люба, у нас еще не было. И что он пишет?
— Статью для газеты.
— Ты-то откель знаешь? Две недели по району ездил.
— Статью Приходько писал по моей просьбе. Как же мне не знать?
— Чаю налить? — спросила тетя Анюта. — Заварка свежая. Варенье вишневое, из своего сада. Вот от той вишни, что расцвела и засматривает, красавица, в окно… Антон Иванович, вчера тебя спрашивала какая-то женщина, — сказала она, наливая чай. — Пришла в райком, тебя хотела повидать.
— Кто же она?
— Сказала, что твоя двоюродная сестра.
— Вот как! Имя назвала?
— Ничего не сказала. Да я и не спрашивала. Незнакомая мне женщина.
— Тетя Анюта, а я думал, ты знаешь в лицо всех жителей Усть-Калитвинского?
— Нет, не знаю, — ответила тетя Анюта. — В одной только Усть-Калитвинской проживает больше десяти тысяч, а сколько во всем районе? Всех знать нельзя.
— Как она выглядела?
— Так себе, обычно, сказать, одета по-нашему, по-станичному. Сама собой ладная, молодая. Люба ей сказала, что ты в отъезде. Тогда она спросила, где ты проживаешь, и вечерком заглянула к нам. Думала, что ты вернулся. Я приглашала ее в дом. Не пожелала войти.
«Неужели это Зина? — думал Щедров. — Нет, не может быть. А почему не может быть? Взяла да и пришла. Может, дело у нее какое? Нет, это не Зина. А если не Зина, то кто же?»
Тетя Анюта убрала со стола посуду, пожелала Щедрову спокойной ночи и ушла. Щедров все еще сидел, опустив голову. Он думал о той женщине, что назвалась его двоюродной сестрой, и уже не сомневался, что это была Зина. «Надо же придумать — двоюродная сестра… Но зачем она приходила? Надо завтра позвонить ей в совхоз…»
Он поднял голову и увидел Ульяшу. Смущаясь и пунцовея, она держала на вытянутых руках наглаженные рубашки — так почетные старики казаки держат на рушнике хлеб-соль, когда встречают знатного гостя. Ее восторженные глаза, ямочки на щеках как бы говорили: перестань, Щедров, думать, взгляни на меня, и ты поймешь, как я по тебе соскучилась! Щедров улыбнулся Ульяше, и ее смеющиеся щеки разрумянились еще больше.
— С приездом, Антон Иванович!
— Спасибо, Уля.
— В сенцах стояла, ждала, когда бабушка уйдет. Думала, что и конца не будет ее разговору.
— А это что у вас?
— Рубашки и платочки.
Она бережно положила свою ношу на письменный стол.
— Зачем это, Ульяша?
— А что? Для вас, из вежливости… и уважения.
— Спасибо, Ульяша, только в другой раз этого не делайте.
— Отчего же не делать?
— Оттого, что не надо.
— Ульяна! Пора спать!
Это голос тети Анюты, громкий и гневный, долетел из-за дверей. Ульяша схватила рубашки и сунула их под одеяло.
— Антон Иванович, бабушке не говорите. Ладно?
— Ульяна! Кому сказано — пора спать!
— Иду…
Тетя Анюта стражем встала в дверях, и когда Ульяна убежала из комнаты, она решительно подошла к Щедрову. Взгляд ее был суров, морщинистое лицо почернело.
— Егоровна, что это так разгневалась? — Щедров взглянул на свои ручные часы. — Спать-то и в самом деле еще рано.
— Кому рано, а кому и поздно, — сказала тетя Анюта. — Нечего Ульяне к тебе захаживать.
— А что тут такого? Мы разговаривали…
— Оно-то и начинается с веселого разговора, а кончается слезами, — перебила тетя Анюта. — Ульяна и так в жизни несчастна. Дитем осталась без матери, я ее вырастила и вынянчила. Нелегко ей жилось. Выросла, школу окончила, а тут новое горе — провалилась на экзаменах. Ей зараз надобно не разговоры с тобой вести, а думать о том, как поступить в институт. А она, вижу, о тебе думает… Не хмурься, не косись, мне-то все видно… С той поры, как ты у нас поселился, не узнаю свою внучку. Перед зеркалом вертится, кудерьки завивает, песни из нее так и льются, а тебя увидит, и заполыхает, как маковый цвет. — И вдруг строго: — Где спрятаны рубашки?
— Какие рубашки? — Щедров краснел и пожимал плечами. — О чем вы?..
— Те рубашки, какие Ульяна принесла. Знать, скрываешь? — Тетя Анюта приподняла одеяло. — Это что?
— Ах, это… да, точно, это… верно.
— Где носки? — Тетя Анюта порылась в рубашках. — А! Нарочно припрятала. Постирала и заштопала. Старалась! — Старуха тяжело вздохнула. — Эх, беда, беда… Девичество! Слепое оно, как крот, и темное, как осеняя ноченька. И пока эта ее слепота не принесла беды, прошу тебя, Иваныч, как сына родного: не прельщай девушку — молода еще! Да и не хочется мне, чтоб у Ульяши повторилась моя горькая судьбина. Была и я тогда молодая и дурная…
— Ну что ты, Егоровна! Как можно об этом думать?
— Учиться ей надо. Сам скажи ей об этом. И еще скажи, что любить тебя ей нельзя, пусть об этом и не думает.
— Ничего говорить Ульяше я не буду, — сказал Щедров.
— Тогда я сама скажу! — решительно объявила тети Анюта. — Моя внучка, и забота моя!
И ушла, разгневанная.
«Обиделась Егоровна, а совершенно напрасно, — думал Щедров. — Что тут такого, что Ульяша бывает у меня? Вот рубашки стирала, носки штопала — это ни к чему. А может, и заходить ей ко мне не надо? Но почему же? Славная девушка. Какая-то она особенная. И эти ее смеющиеся щеки…»
Глава 23
Утром Щедров в отличном настроении пришел в райком. Любовь Сергеевна, эта милая седая женщина, сидела за своим столиком так же чинно, как и во всякое другое утро, и Щедров улыбнулся ей, поздоровался, пожимая ее слабую руку. Его радовали и залитая солнцем комната, и распахнутые окна, широко, по-весеннему, и тополя на площади, вставшие зеленой стеной, и грачиные гнезда, как папахи, на них. В кабинете окна и балкон тоже были распахнуты настежь, и отсюда зеленая стена тополей казалась и ближе и выше. Сквозь молодую листву пробивались лучи, заливая стены зеленоватым светом, ветерок приносил с поля запахи ранних цветов и знакомое с детства тепло парующей земли.
Щедров вышел на балкон. Усть-Калитвинская раскинула свои улицы и кварталы с уже зазеленевшими садами. Был виден обрывистый берег. На перекате пламенела Кубань — смотреть больно! — а дальше, к горам, темной тучей поднимался лес. Щедров знал, что ничто так не тревожит душу, ничто так не наполняет человека радостью, как южная весна в начале апреля, когда все вокруг, на что ни взгляни, уже обласкано солнцем и озарено теплом.
Внизу, на ступеньках, как раз под балконом, сидел старый человек в поношенном бешмете и в папахе из рыжей клочковатой овчины. Старик по-горски скрестил ноги, обутые в сыромятные самодельные чобуры, горбил спину и плакал, тихо, по-мужски. Снимал рыжую папаху, обнажая голый череп, комкал в руках и вытирал ею слезы.