— Здравствуй, братец! — воскликнула она, обнимая его. — А где же Коста? Я не поняла, что ты мне сказал.
— Скоро придет и он, ты же его знаешь! — улыбнулся Климент.
Малыш кинулся ему на шею.
— Дядя, дядя! И ты тоже братушка!.. И мой папка? И он, да? А почему его нет? — допытывался Славейко и с беспокойством вглядывался ему в глаза.
— И он, и он, мой мальчик! Мы потеряли друг друга еще в Орхание. Наверное, он едет с обозом.
Женда вдруг расплакалась:
— Ох, сколько мы тут натерпелись! Отец-то наш, отец — упокой господи его душу...
— Отец?! — почти беззвучно воскликнул Климент.
Она рассказала ему сквозь слезы обо всем, что произошло. И что казненные лежат сейчас в большой церкви, что мать их с утра там и что Андреа, возможно, тоже пошел туда... Климент слушал ее, потрясенный, раздавленный страшной вестью. Потом услышал от нее о Радое, об Андреа, Неде... Все это ошеломило его, но глубже всего поразила его душу страшная весть о смерти отца. Она одна владела сейчас его сознанием. Так случилось потому, что он не вернулся вовремя, потому, что не было в доме другого мужчины, на котором можно было бы им выместить свою злобу...
— Где ты говоришь он, в большой церкви? — прервал он Женду.
Она кивнула, и он, позабыв о том, куда собирался идти, побежал к церкви святого Крала.
Хоронили казненных на следующее утро. На кладбище пришла добрая половина города: родственники, друзья, знакомые, незнакомые. Они стояли скорбные, хотя уже второй день город ликовал, добрым словом вспоминали людей, которых провожали в последний путь, и перед ними снова вставала та страшная ночь. Гробы с неизвестными крестьянами стояли по краям. В середине, рядом, так же, как завершили свой жизненный путь во дворе тюрьмы, лежали Слави Будинов и Радой Задгорский. Их посиневшие лица были страшно искажены, но родные и близкие не могли отвести от них глаз. Смотрели, заливаясь слезами, онемевшие от горя, и не понимали, как это возможно, что опустят сейчас в могилу дорогих им людей, и они уже никогда больше их не увидят.
Сразу же за убитыми горем родными и близкими с фуражкой в руке и задумчивым выражением на постаревшем, некогда красивом лице стоял новый комендант города князь Николай Оболенский. Он был тут по службе. Его послал Гурко, чтобы отдать последний долг последним жертвам турецкого рабства, но общее горе тронуло и его. Он переводил взгляд с одного скорбного лица на другое, задерживая его порой и на Ксении, стоящей напротив, среди солдат, в надежде встретить ее взгляд. Но она, кутаясь в шубку, упорно смотрела на ближний кипарис. Рядом с князем Николаем стояли принц Ольденбургский и Гавелог, которые тоже пришли сюда из каких-то своих соображений, а также граф Граббе и Савватеев; между ними виднелась статная фигура Маргарет Джексон, которая время от времени незаметно поглядывала на часы; рядом с суровым полковником Сердюком стояли взволнованные, с заплаканными глазами, хотя и не знавшие лично покойных, прибывшие вчера с Гурко друзья Климента — Аркадий Бакулин, Папаша, Варя, Григоревич. Тут же находились консулы фон Вальдхарт, де Марикюр и Позитано с супругой. Был с ними и бывший консул Леандр Леге, хотя никто и не предполагал, что он может прийти на эти похороны. Он все время останавливал взгляд своих задумчивых глаз на Неде, наполовину закрытой черным крепом, смотрел и на Андреа, стоящего рядом с нею; тот был бледнее обычного, сосредоточенный и замкнутый. Были тут и русские офицеры, целая группа, которые прибыли вместе с комендантом и с принцем, иные отправились сюда вместе с хозяевами домов, где они остановились на постой. К ним как-то естественно и незаметно присоединились сыновья старых чорбаджиев, двоюродные братья Филиппа — они теперь были первыми в городе людьми. Среди русских офицеров был и только что назначенный помощник нового коменданта болгарин Илия Цанов, тот самый умный и ловкий Илия-эфенди, который перед освобождением города был муавином маршала Османа Нури, а до этого — муавином толстого коменданта, а еще раньше — мютесарифа. Сейчас он держал в руке желтую русскую фуражку, и на лице его было написано все то же приветливое и услужливое выражение. Старики чорбаджии толпились с другой стороны; они крестились или шушукались, кивали с печальным выражением лица Филиппу, который громко всхлипывал, или Клименту, который поддерживал мать. Некоторые поглядывали на Женду, все такую же цветущую, несмотря на горе и пролитые слезы; ее беременность была уже заметна, и это особенно бросалось в глаза на фоне черных одежд и траурных вуалей.
Когда наконец кончилась заупокойная молитва, когда закончилось отпевание и все произнесли: «Вечная память», пришел черед речам. Комендант говорил тихо и кратко, как и подобает его служебному положению, обычной для него сдержанности и врожденному благородству. Он говорил по-русски, медленно, ясно, и горожане слушали его, удивленные тем, что понимали чуть ли не все, взволнованные смыслом его слов. Он напомнил о неизмеримых страданиях, которые принесла война и болгарам и русским. «Но приближается ее конец, — сказал князь Николай. — Для вас он уже пришел». И он обратился к будущему: возможно, именно тут будет столица их отечества и тогда «это последнее проявление рабства приобретет еще более глубокий, символический смысл», — добавил князь своим ласковым, сдержанным голосом и склонил низко голову перед покойниками и членами их семей.
Ответное слово должен был сказать болгарин. Кто-то крикнул: «Главный учитель!» — и высокий Буботинов стал выбираться из толпы. Но господин Илия Цанов опередил учителя. Его речь была длинной, он говорил по-французски и начал с обращения к «его высочеству» и к «его сиятельству», к «их превосходительствам консулам» и к «их высокоблагородиям» остальным господам офицерам и к высокочтимым дамам. Он говорил какое-то время о турецком иге, о последних днях трепетного ожидания как о «самом темном часе, который предшествует рассвету». Перечислял множество имен, смешав в одну кучу повешенных, заточенных в тюрьму и живых, упомянул обоих покойников и их сыновей, упомянул Неду. Потом заговорил о России, о русской армии, о генерале Гурко и о государе императоре... Он был докой в таких делах, говорил гладко, плавно, с хорошим для человека, не жившего во Франции, произношением. Голос у него был приятный, интонация то трогательная, то восхищенная, и речь его понравилась всем. Только Андреа глядел на него, насупив брови. Когда наконец новый помощник коменданта снова вернулся к «последним дорогим жертвам отвергнутого цивилизацией фанатизма» и крикнул по-болгарски: «Вечная им память!» — огромная толпа, хотя большинство присутствующих не поняло, о чем он говорил прежде, тысячегласым эхом взволнованно повторила за ним: «Вечная память!»
Снова погребальной церемонией завладели священники, снова запели молитвы, кропили вином. Могильщики спустили один за другим гробы, и понеслись последние слова прощания, горестные вопли, рыдания. Толпа, оцепенев, глядела на происходящее, слушала глухой стук комьев земли.
Самые крайние начала расходиться, за ними последовали остальные. Но очень много людей еще окружали могилы, ожидая получить по обычаю поминальную кутью и держа в плену иностранцев, которые, разделившись на маленькие группки, ели сладкую вареную пшеницу.
— Но вы бы могли остаться хотя бы до вечера, дорогая госпожа Джексон! Признайтесь, ведь не так уж приятно провести рождественский сочельник в пути!— с присущей ему самоуверенностью говорил принц Ольденбургский, пронизывая американку взглядом своих необыкновенно голубых глаз.
— Я очень сожалею, ваше высочество, все уже решено нами вместе с леди Стренгфорд, я действительно обещала ей отправиться с ее конвоем. — Маргарет снова поглядела на свои часики. — Ваш Гурко в этом повинен, господа... Он, вероятно, думает, что раз он победитель, то ему все дозволено! Бог мой! Но чтобы так была оскорблена дама! После того, как она столько сделала для тех, кого вы освобождаете!.. Она более не желает оставаться здесь ни одного дня!..