В штабе один из переводчиков сказал ему, что доктор Будинов здесь был, но ушел. С тех пор прошло уже несколько часов. Ушел? Куда же ушел? Ведь он его не встречал. Задержался где-нибудь в Орхание, чтоб пообедать или поговорить с кем-нибудь... Все еще уверенный, что он его встретит, и с мыслями о друзьях из Псковского полка, с которыми он только что расстался навсегда, Коста направился к постоялому двору Петко Думбаза, где он уже бывал с братом в тот вечер, когда они ходили показывать полковнику Сердюку тропу. В корчме было полно крестьян и свободных от нарядов русских солдат. Стояла такая духота, что, пока Коста добрался до загородившегося стойкой хозяина, бледного до желтизны, издерганного старика, он весь покрылся испариной.
Хозяин знал Косту — до войны он не раз останавливался у него, но Климента не помнил.
— Но как же ты можешь не помнить его, Думбаз! — удивился Коста. — Ну-ка... Припомни. Ведь мы сидели с ним вон за тем столом. Доктор он, доктор!.. Такой красивый мужчина...
Красивых мужчин много, а Петко Думбаз не женщина, чтобы заглядываться на них. Но он сразу же вспомнил, что днем к нему в корчму заходил какой-то доктор болгарин.
— Он только что уехал на линейке.
— Что? Уехал?
— Да, уехал. Вспомнил. Да, да, вспомнил. Я как раз тогда отлучился... — Петко стал рассказывать, куда ему надо было срочно съездить. — Так вот, когда я возвратился... Такой красивый мужчина, верно? Сел на линейку, они ведь каждый день доставляют сюда раненых и возвращаются... И я слышал даже, как он сказал: к вечеру мы в Этрополе будем!
«Этот хозяин тронутый какой-то, — бормотал про себя Коста, пробираясь к выходу. — К чему Клименту ехать в Этрополе?.. Чего ради? Он меня предупредил бы... Если бы это был Андреа, тогда понятно, но Климент!.. — Он вышел из постоялого двора, и опять его стали грызть сомнения. — Хорошо, но ведь Петко сказал, что это был доктор, и верно описал его... И слышал даже, что тот говорил, черт подери!..»
— Эй! Ты с каких пор здесь болтаешься, давно? — крикнул он молодому парнишке, продававшему салеп, — их несколько вертелось возле постоялого двора, позвякивая бидонами и кружками.
— Берите салеп! Есть горячий салеп! Обжигает! — подбежав, стал нахваливать свой товар парнишка.
— Обжигать обжигает, а огня не видать! Ну, налей мне кружечку... А ты давно уже здесь?
— С самого утра, земляк! Вон там, в сараюшке варим его…
— Ты смотри, какой бедовый! Значит, хорошо выручаете. У вас что, компания?
— Братья мы, — пояснил парнишка и протянул ему жестяную кружку, над которой поднимался парок.
Коста залпом опорожнил кружку, и его горло, пищевод, желудок сразу же обожгло, защипало. Он постоял с минуту, наслаждаясь теплом, потом сунул руку в карман, чтобы заплатить, и спросил:
— Слушай, сюда не заезжала... Ну, как это называется, что раненых возят? Линейка, что ли?
— В обед приезжали много... Уехали. В Этрополе! Пустые.
— Пустые, говоришь? Совсем никого в них не было?
— А может, и был кто. Эй, Дончо! — позвал продавец брата, такого же, как и он, паренька, с пушком на губе, согнувшегося под тяжестью большого бидона с горячим напитком. — Слушай, я никак не припомню, был кто в линейках, ну в тех, этропольских?
— Да, кажется, один братушка был, офицер, и еще один наш... кто-то сказал, что он доктор.
— Ты уверен, что доктор? И что он болгарин... — уставился на него испуганными глазами Коста.
— Что он болгарин, так это точно болгарин. Как это может быть, чтобы я не разобрался, он ведь тоже пил салеп. А то, что он доктор, то его так называл братушка... Понял я только, что он не здешний, пришел с той стороны Балкан... Они все разговаривали, что будут делать в Этрополе. А вот, что они там будут делать, не знаю... Эй, братушки, салеп горячий! Чай, братушки, турецкий чай! — кинулся Дончо к солдатам, шумно вывалившимся из переулка.
Брат последовал за ним. А Коста, удивленный и растерянный, стоял, не зная, как же теперь ему быть.
«Хоть бы Климент сказал мне что, — думал с обидой и злостью Коста. — Ради него оставил я жену и ребенка, чтобы помочь ему, чтобы не был он один. И вот благодарность... Уехал, бросил, — повторял он. Но вдруг его осенила новая мысль. А может, случилось так, что ему просто приказали! Ведь сказал же этот парень: он с каким-то братушкой был... И надолго ли он уехал?.. Как говорит этот парнишка, у них какое-то дело в Этрополе. Значит, могут там задержаться!.. А что, если мне самому отправиться туда, в Этрополе. Городок маленький — порасспрошу людей и найду его», — решил Коста. И, больше ни о чем не задумываясь, отправился в путь. Вскоре он был уже за пределами города.
— О, что это там? — радостно крикнул Коста и остановился. Вдали среди снегов извивалась длинная серая колонна. — Это же мой полк!..
Скоро он догнал колонну. Нашел свою роту, нашел своих друзей. И снова приветствия, снова объятия. Ротный фельдфебель, увидев его среди солдат, недовольно покрутил седой ус, потом улыбнулся и сказал:
— Ну, раз вы никак не можете быть поврозь, придется доложить его благородию. А пока отправляйся в обоз!
Коста отправился в обоз. Он не сразу сообразил, что означают слова фельдфебеля Егорова. А не думает ли тот, что он хочет записаться в солдаты? Нет, он не настолько потерял голову... До Правеца у них общая дорога, а оттуда он пойдет в Этрополе, к брату... Но когда они дошли до села и Коста узнал, что пришел новый приказ, полк теперь направляется в Этрополе, он усмотрел в этом перст божий. Радостный, улыбающийся, он снова присоединился к роте и зашагал вперед со своими друзьями. «Видать, вместе с ними приду я и в Софию, — взволнованно, расчувствовавшись, думал он, в то время как запевала затягивал новую песню. — Ну что ж, и через Этрополе ведет путь в Софию... А как придем — эх, придем же однажды! — вся рота встанет на постой в нашем доме... Вся, и Мирон Потапыч тоже...»
Глава 12
Не найдя брата во Врачеше, Климент предположил, что Коста отправился провожать псковцев до Орхание, чтобы там встретиться с ним. Но так как Климент шел во Врачеш прямым путем, вдоль реки, он разминулся с Костой. Теперь не известно, какая могла из-за этого выйти путаница. А ему хотелось увидеть Косту как можно скорее: он сгорал от нетерпения сообщить ему, что со следующего дня они оба начнут работать в лазарете.
И вот сейчас Климент, вернувшись в Орхание, кружит по празднично освещенной центральной части города, встревоженный и злой, приглядывается к лицам проходящих мимо болгар, заходит в лавки и корчмы, где мог бы, по его предположению, засидеться Коста, расспрашивает случайно встретившихся знакомых, но те ничего не могут ему сказать про брата. В городе, словно в разгар дня, многолюдно и шумно. Даже женщины появились. Останавливаются, обмениваются новостями. В самом деле, жизнь здесь уже пошла по-новому. Казалось, что и не предстоит трудных боев за перевал и что ночью не грохочут пушки. «И как странно, — думал с невольным волнением Климент, — не видно ни одной фески!..»
В бывшей резиденции местного турецкого правителя, ныне превращенной в офицерский клуб, играла музыка — оркестр гвардейцев-драгун. Одно из окон выступающего вперед верхнего этажа было открыто, и из него, как пена шампанского из горлышка бутылки, вырывалась мелодия какого-то вальса; она заливала маленькую площадь, гулко отражалась от стен противоположных домов. На акациях вокруг площади горели десятки фонарей, и густую толпу привлекала не столько музыка, сколько яркое освещение. Было холодно. Люди мерзли и топали ногами, чтобы немного согреться. Но никто не хотел уходить. Климент разглядывал их, надеясь обнаружить брата, — он почему-то решил, что если Коста все еще в городе, то он непременно должен быть именно здесь, он видел множество радостных лиц. «Но в чем, в сущности, состоит перемена? — спрашивал себя Климент. — В том, что играет музыка? Что небольшая площадь светла, как днем? Или в том, что эта молоденькая женщина с серебряными монетками в ушах, прижавшаяся к мужу, и та миловидная девушка с широко раскрытыми глазами, да и все остальные женщины могут безо всяких опасений быть тут в такое позднее время? Может, это? Да, да, может быть! Но не только это. Не единственно это! Но тогда что же такое свобода?» — спрашивал он себя, исполненный счастливой уверенности, что здесь уже больше нет турок и что сейчас все уже иное, не сознавая, что именно эта не знакомая ему до недавнего времени уверенность, то удивительное, хотя им самим никак не выражаемое чувство удовлетворения и счастья, которое проистекало от нее, и было свободой.