«Она неминуемо появится вскоре в тылу Ташкесенских позиций! Вот как оно получается — мы спасаем их, а они в панике бросают нас на произвол судьбы, зажатыми между двумя неприятельскими армиями, — с отчаянием думал Бейкер, глядя в бинокль, но не на запад, где была армия Гурко, которая методично и стремительно, шаг за шагом продвигалась вперед, занимая его позиции, а на восток, на Камарлийскую долину, где видел сквозь сильные линзы бинокля плотные массы людей, бегущих по дороге на Панагюриште. Это было воинство Шакира. — А если я отдам приказ отступать и моим? Тогда русская кавалерия пустится нас преследовать. И уничтожит и нас и их. Уничтожит всех. Нет, единственная наша надежда — продержаться до сумерек, а потом под покровом ночи... — Он посмотрел на часы. — Половина четвертого. Сумерки опускаются к пяти. Полтора часа! Только полтора часа. К чертям всех этих турок, их доблесть и честное слово, их храбрость... Барнаби прав: пока их не погонят... А мы? Что, если мы не выдержим? Тогда и мы пойдем ко всем чертям», — с мрачным отчаянием сказал он, приглядываясь и прислушиваясь ко всему этому ужасу, грозившему поглотить его.
Глава 28
Приказ летучему отряду Красного Креста, в котором состояли Климент и его друзья, отправиться как можно скорее к Верхнему Богрову застал его в селении Потоп. Целый день они прислушивались к далекой орудийной канонаде, доносившейся со стороны Ташкесена, говорили только о ней и были готовы в любую минуту отбыть туда. Но неожиданно, часа за два до того, как стемнело, началась орудийная стрельба в прямо противоположном направлении. Ночью горизонт на юго-западе полыхал от зарева пожарищ. Рано утром примчался верхом на коне Сергей Кареев, которого все время влекло к медикам. Он принес страшную весть. Со стороны Софии начала наступление огромная армия Сулеймана. Отряд генерала Вельяминова, оставленный для прикрытия главных русских сил с тыла, был смят и отступил. У селения Верхний Богров происходило отчаянное сражение. Вместе с двумя стрелковыми ротами и эскадроном уланов, стоявших в Потопе, летучий отряд торопился как можно быстрее прибыть к месту боя.
Стрелковые роты и уланы тронулись сразу же. Но санитарный отряд нуждался в повозках, так как его линейки остались по ту сторону Балкан. А найти сейчас в селе эти повозки, когда через него уже прошли интенданты стольких воинских частей, было делом нелегким. Крестьяне стали уже прятать лошадей и других тягловых животных. Но распространившаяся сейчас тревожная весть и далекие пожарища, подсказывавшие жителям села, что их ждет такая же участь, если братушки не остановят турок, размягчила их сердца. Не прошло и часа, как перед перевязочным пунктом стояло уже с десяток повозок и человек двадцать молодых мужиков — добровольцев, готовых двинуться вместе с санитарным отрядом.
В первой повозке сидели доктор Григоревич, доктор Бубнов и старшая сестра Кузьмина. Во второй повозке — доктор Бакулин и фельдшер Цамай, состязавшийся в пении с сестрой милосердия Варей — некрасивой, но веселой девушкой, про которую Бакулин всегда говорил, что после войны он обязательно женится на ней только потому, что она хорошо поет. Климент и Ксения ехали в третьей повозке, а так как к Ксении подсела Нина Тимохина, корнет Кареев привязал поводок своей лошади к чеке их повозки и остался с ними. В остальных повозках разместились еще два фельдшера, санитары и молодые крестьяне из Потопа; иные из них были вооружены турецкими ружьями.
В скором времени запряженные малорослыми, тощими лошаденками повозки выбрались из горловины ущелья и покатили по извилистой дороге вниз к равнине. Далеко впереди дымились горевшие ночью села. Время от времени горизонт светлел, грохотал, гремел, словно там сталкивались огромные грозовые тучи. А небо было одинаково серым, неподвижным.
Слушая эти страшные звуки и глядя на траурные знамена далеких дымов, Климент с содроганием думал об ужасах войны, но не о тех, которые он увидит сам скоро, а о тех, которых ему не увидеть; их воплощали пламя и дым, и неописуемые страдания, о которых никогда не будут ни говорить, ни писать.
А что сейчас происходит в Софии? С нашими? С Андреа? Мысль об Андреа особенно тревожила его. Но, чтобы ни думал о нем Климент — что брат в руках турок или же что ему уже никогда не доведется увидеться с ним, — по телу его пробегала дрожь, а на лбу выступал холодный пот. Он чувствовал свою вину перед ним, чувствовал, что вел себя по отношению к нему преступным образом. Надо было сразу же, как только их освободили, вернуться! Теперь Андреа, может быть, страдает из-за его легкомыслия... Легкомыслие ли? Безумие, безумие! Кто знает, а не остался ли он здесь ради Ксении? Это была новая мысль, и Климент сам удивился ей.
«Даже если это и так, в чем вина Ксении? Нет, один я виноват — пленился ее кокетством, ее глазами, ее живостью... Ну вот, я опять... Разве это ее грех? И разве она не держится со мной, как со всеми? Я ведь с самого первого дня знал про князя. А теперь оказалось, что в душе она совсем не такая, какой представляется, что она очень несчастна, что страдает из-за чего-то, а из-за чего — сама не знает... А может быть, и знает... Знает, раз это знаю я».
Он повернул голову. Поглядел на нее незаметно. Ксения распахнула свою красивую шубку и, протянув руку, старалась приманить к себе лошадь, бегущую следом за их повозкой. Она была оживлена, что-то говорила Сергею Карееву, кричала санитарам в задней повозке. Глядя на нее, любой бы сказал: какой беззаботный человек — даже теперь, когда все вокруг содрогается от ужасов войны, она весела. А ведь она совсем не такая. После того разговора, когда князь попросил его проводить ее, — да, да, именно в тот вечер он обнаружил, что она страдает...
Она была пьяна, и он сказал ей, что она ведет скверный образ жизни, что она легкомысленна, эгоистична, тогда как остальные сестры отдают себя целиком больным, своему делу... И еще много таких слов сказал ей — во имя их старой дружбы, во имя Олега. Теперь, после того как они перевалили через горы, слова эти казались ему самому фарисейскими... Она вперила тогда в него помутневший от опьянения взгляд и только время от времени произносила одну и ту же фразу: «Вы, мужчины, все одинаковы!..» Но как только он напомнил ей об Олеге, о тех годах, она расплакалась, а потом ее словно прорвало. Из слов ее выходило, что ее еще никто не любил так, как она мечтала. И сама она еще никого так не любила. Выходило, что Ксения несчастлива. Она все время искала то, чего ни у Олега, ни у какого-то Димы, ни у Анатоля Купецкого, который оказался самой настоящей свиньей, так и не нашла. «А князь хороший! Я знаю, что он меня любит, по-своему конечно. Знаю, что он только забавляется со мной, но он меня не обманывает, как все вы!» — с ожесточением говорила она, когда они ехали по заснеженному полю к Скравене. Возможно, холод быстро протрезвил ее, и она, видимо, поняв, что обидела его, сказала: «Нет, ты не такой, как они, Климентий... ты добрый... Эх, были бы они такие, как ты!... Но ты друг...»
Ему трудно было вспомнить, как она сказала: «Ты друг». Друг — означало: такой, которого она не может полюбить, но которому может довериться... «Вот если бы на моем месте был мой брат...» Странно, что именно эта мысль — что Ксения могла бы влюбиться в Андреа — приподняла завесу над тем, что происходило с ним в последующие дни. Он не знал, когда и с чего началось это у нее. Может, с того взгляда, там, на армейском биваке, когда она и Сергей Кареев упали на обледенелом снегу. Но с тех пор он уже два или три раза замечал, как менялась Ксения, едва только к ним в перевязочный пункт заглядывал молодой корнет. Она никогда не кокетничала с ним, часто задумывалась, подолгу глядела на Нину или же вдруг оживлялась и становилась снова прежней, но не легкомысленной, а какой-то совсем прежней... Да, интуицией мужчины, которым пренебрегли, и глазом врача Климент подмечал все и все понимал. «Чего же недостает ей у меня и почему она называет меня другом и даже сравнивает меня со своим добрым князем?» — с болью спрашивал себя теперь Климент и напряженно вслушивался в орудийные раскаты, которые на открытом месте стали теперь вдвое сильнее.