— Не стыдно-то, Федор Васильевич, на людях допытываться? — обижается Дарья.
— Ну уж какой тут секрет? — смущается Прохоров.
— А все равно не нужно, — настаивает она. Добавляет скороговоркой: — Был ручеек, был и муженек, прошла весна — ни ручейка, ни муженька.
— Ну ладно, идем подпишу, — сдается Прохоров.
— Когда меня примете? — мрачно спрашивает Седов и ловит на себе открыто любопытствующий, бойкий взгляд Дарьи.
— Эх, все же ясно, товарищ Седов, — с досадой говорит Прохоров. — Ну заходи в полдень, потолкуем. Тебе же спешить некуда, так?
— Так точно, — по-военному отвечает Седов.
Идет он к озеру. Вышагивает неуверенно, осторожно по качкому мосту над Кудью. И странно его видеть — крепкого, здорового — в растерянной боязни на небольшой высоте.
А Дарья идет следом: и видит это, и удивляется.
Седов желает посмотреть избу бабки Федосовой, побродить у обезглавленной церквушки, что совсем рядом с избой, а потом к озеру спуститься, к лодкам, постоять на песчаном мыске, что прямо напротив Монастырского островка.
Дарья, хлопоча у своих коров, нет-нет да и выбежит во двор глянуть, где приезжий красавец бродит. Любопытно ей: кто он и зачем перед самой зимой в Сосновку пожаловал? Не прочь она с ним познакомиться, хотя бы и покалякать. Оттого-то и стыдно ей у конторы было, что Федор Васильевич про Ваньку вспомнил. Действительно, к нему, подлецу, собралась она в Москву, чтобы уже все ему раз и навсегда выложить да и чтобы освободить себя от невыносимой уже душевной муки.
И вот выбегает Дарья в который раз взглянуть и ахает: лежит ее красавец недвижно поперек мыска, раскинув руки. Сначала думает: «Дурачится, у этих городских в деревне все баловство да праздность». А он не шелохнется. До-о-лго. Тут она пугается. Как была в одной фланелевой кофточке, распаренная от работы, так и несется по холодной промозглой сырости вниз под горку, к лодкам. Уж что несчастье с ним случилось, не сомневается. «Как журавль-то по мостку вышагивал», — мелькает в мыслях.
Лицо у него не то что бледное, а с синевой, голова бессильно в сторону откинута, а рот раскрыт — воздуха хочет глотнуть, а сил на это как бы нет. Дарья на колени падает, приподнимает его, прижимает к себе спиной. Он как бы в кресле оказывается. Его беспомощная голова приятно ей грудь давит. «Слабый пока — мой. А силы-то возвернутся, поди рассердится, застыдится», — ласково думает она. Сверху видит, как тяжело глаза открыл — блеклые, сонные налились, засверкали решимостью и страданием. Он быстро преодолевает себя, пугающая синеватость исчезла, лицо посерело, стало землистым. Он запрокидывает его к ней, благодарно смотрит, шепчет:
— Спасибо. Еще минутку разрешите?
— Да хоть час, — отвечает она, радуясь, что все обошлось.
Потом она помогает ему перебраться к перевернутой лодке, на которую удобно откинуться спиной, так, собственно, как она его держала. Когда устроился поудобнее, полулежа, Дарья к коровнику бежит, чтобы накинуть куртку, совсем продрогла, и молока ему принести.
Оставшись в одиночестве, Седов прикрывает глаза, расслабившись. И ему видится, что легкая озерная волна убаюкивающе покачивает лодку, которую к островку печально правит эта сильная женщина, а он с усталой улыбчивостью лежит в гробу. И вот уже эта неожиданно ставшая близкой женщина с покорной умелостью закапывает его у монастырской стены, а в ноги ставит крыло самолета. Она стоит у свеженасыпанного холмика, вытирает платочком печальную слезу, а рядом с ней — высокий бородатый старик, тот, что вышел из островного леска прямо на него. В то мгновение он думал о прадеде. Прадедом он и представился ему. Сердце сразу остановилось — и вот смерть! Прощай, Дарья! Прощай, прадед! Так и не узнав друг друга, расстаемся навсегда…
Седов с усилием открывает глаза — жив! О радость! Но ему все еще страшно, все еще не верится. И в эти минуты так ему хочется жить, ну хотя бы еще год, и именно здесь, и чтобы видеть Дарью, и он это сделает — обязательно сделает! — и ничто, и никто его не остановит теперь: ни болезнь, ни Прохоров, ни решения-неразрешения, откуда бы они ни шли, хоть сверху, хоть сбоку.
Седов встречает Дарью смущенной, счастливой улыбкой. Пьет с удовольствием молоко и оправдывается, как школьник.
— Давно со мной такого не было. Забыл даже. Но вот от судьбы да от сумы не уйдешь. — Сердится на себя, что оправдывается, и уже говорит жестко: — Теряю вот сознание, и моторчик стал никудышный. Но еще поживем!
Дарья печалится, осторожно спрашивает:
— Когда же это с вами приключилось? Когда нянать-то стали?
— Нянать? — удивляется Седов.
— Ну болеть, хворать, — поясняет Дарья.
— А-а… Уже больше года. — Говорит медленно, обдумывая: — Время хоть и мирное, а у военных, да еще в авиации, всякое случается. Меня не миновало.
Он замолкает. Интересно знать Дарье, что его не миновало, но она соблюдает деликатность, спрашивает о другом:
— А к нам чего пожаловали?
Этот вопрос ее, пожалуй, больше волнует. В сердце уже живет затаенная надежда.
— Поселиться здесь хочу.
— А сами-то из наших краев?
— Я москвич. А дед был синеборский. Из деревни Середка.
— Ой, так это в нашем совхозе! — обрадованно восклицает Дарья. — Через лес напрямую до нее всего километров пять, а по дороге все двадцать наберутся. Ой, к родственникам приехали?
— Нет у меня родственников.
— Поискать, то найдутся, — убежденно говорит Дарья. — Седовы здесь встречаются.
— А откуда ты мою фамилию знаешь?
— Так Федор Васильевич назвал.
— Вот он разрешит поселиться, тогда и найду.
— Без дела Федор Васильевич не разрешит, — качает головой Дарья.
— Но ты же видишь, какой я, — грустнеет Седов. — Самому стыдно без дела.
— Не беспокойся, — утешает Дарья. — В совхозе всякому дело найдется.
Они и не замечают, как перешли на «ты».
— Жить-то где будешь?
— Не знаю еще, Дарья.
— Ты ить и мое имя запомнил, — со стыдливой радостью произносит она.
Думал отставной майор Владимир Георгиевич Седов, что будет он жить в Сосновке в тишине и одиночестве, никого не касаясь. Будет рыбачить, что-нибудь мастерить и читать. И больше ничего. Вдали от всех забот, газет, призывов, сочувствий, соблазнов, футболов, хоккеев, друзей, чинов, сплетен и т. д. Все это ему уже было ненужным. К тридцати семи годам его профессиональная жизнь неожиданно сломалась. Из армии «комиссовали» подчистую. Было очень обидно. И он решил остаться наедине со своей обидой, с неподвластной никому несправедливостью — наедине в ожидании конца. Он имел на это право, и он уже никому ничего не был должен. Он никого не винил. Равнодушное сочувствие или сочувствующее равнодушие — какая разница?! Он ни в чем не винил свою бывшую жену, которая ушла от него. Ушла задолго до того, как это с ним случилось. Ушла к человеку, которого другие ни в чем не считали ему равным. Он никогда не поддерживал их осуждения. Он знал, что с другим ей будет покойно и понятно, так же, как твердо знал, что они с ней несоединимо разные люди, несоединимые в целое. Он не искал для себя новую женщину. Именно тогда он больше всего любил летать. Полет отнимает всего человека, до конца. Тогда он был счастлив. А теперь он хотел одиночества и покоя. Но где же их отыскать?!
А Дарья все вразумляет его, как найти беспроигрышный подход к Федору Васильевичу:
— Ты-то скажи ему, что бездельным не будешь. Он-то сам с утра до вечера бьется, а рук в совхозе не хватает. Бабы у нас все, да не молодые. Лют потому он на туристов.
— Ну, в механических мастерских я мог бы помогать, — прикидывает Седов.
— Так ты ему и скажи. Он-то душевный у нас, — убеждает Дарья, радуясь, что он останется у них в Сосновке.
2
Федор Васильевич сидит в кабинете мрачный и сердитый. Вот хотел было налететь на Седова, разругать вдребезги, мол, болтаются тут всякие бездельники, когда у других пуп от натуги разрывается, но сдержался, вспомнив, сколько обидных и несправедливых слов час назад наговорил ему по телефону Жгутов.