В его воспоминании, вернее в забытьи, когда он вновь себя ощутил тем, давнишним, возникло еще одно, ни разу не виденное: Митина голова, именно голова, с бледно-лиловым лицом, в странном серебряном свечении («…вроде в седине», — подумалось ему), с темными глазницами, где не угадывались его синие глаза, хотя эти круглые тени (он чувствовал!) смотрели жутко-пристально, хотя рот оставался неподвижно сжатой чертой, с п р о с и л а настойчиво и обиженно: «Почему ты не приходишь?» Он растерялся: «Да вот так уж…» — «Приходи, — строго приказал Митя, — я тебя жду». Взоров именно после этих слов вздрогнул, и открыл глаза, и сразу же ощутил неподвижную тяжесть в груди, и подумал, что умирает, неотвязно завопрошав: «Неужели?.. не-у-же…»
II
Взоров размышлял: Митя привиделся потому, что в последние дни он постоянно о нем думал, д у м а я о в о й н е. А их с Митей война заключалась лишь в одном эпизоде: тот погиб, а он был искалечен, с тех пор хромает… Он вставил в свою речь абзац — обо всем этом: сам полночи над ним промучался. Абзац безжалостно вычеркнули…
Вообще отношение к этой поездке было неблагожелательным. Зачем, мол, лететь всего на два дня? Это, мол, чисто внутрипрофсоюзное дело — антивоенный митинг. Зачем ему, советскому представителю, на нем выступать? Правящие круги могут расценить как вмешательство во внутренние дела, а подобное в нынешней международной обстановке совершенно недопустимо.
Он доказывал, что именно потому, что серьезно обострилась конфронтация, надо непосредственно самим доводить до сведения простых англичан нашу непреклонную волю к миру. Между прочим, именно в этом великое начинание Джона Дарлингтона, которому верит трудовая Англия, — переломить сознание масс, чтобы каждый, абсолютно каждый, по крайней мере, каждый член профсоюзов считал борьбу за мир своим долгом. А это значит — миллионы организованных англичан! В конечном итоге такое начинание приведет к новому политическому мышлению, прежде всего в лейбористской партии, если захотят профсоюзы…
Ему возражали: ну уж, от одного-то митинга? Он доказывал: во всем есть начало. Но не убеждал. Его упрямо не понимали: зачем все-таки ему-то лететь? Пусть, мол, проведут свой митинг, призовут созвать, допустим, европейскую конференцию, привлекут как можно больше участников, и там во всем объеме, например, он изложит многочисленные и последовательные инициативы Советского государства. Он отвечал: все правильно, но ведь конференции уже годами проводятся, а профсоюзные массы пассивны. Необходимо взорвать эту пассивность и переломить сознание — «именно каждого…».
Новизна этого профсоюзного — поймите, профсоюзного! — причем общенационального, митинга в том, доказывал он, чтобы достучаться до ума и сердца простого человека, внушить ему, что ныне от него, и только от него зависит судьба мира, по крайней мере, судьба собственной страны. В этом усилия и цель Джона Дарлингтона. А ему поверят! И если он видит советского представителя участником митинга, значит, уверен в этой необходимости…
Нет, не убедил возразителей Взоров, но все же согласие дали: мол, ну пусть (пожатие плечами) поучаствует, пусть уж летит (на два-то дня!), в конце концов, приглашение частное. Значит, и поездка — ч а с т н а я, а ответственность за последствия только его, Взорова…
Это обидело, но он сдерживался: какая же, черт возьми, частная поездка — выступать на антивоенном митинге?! Но уж очень уютно-уверенные были возразители, привыкли мыслить по-директивному, сбрасывая с себя всякую ответственность… Но он все же преодолел их сопротивление… Преодолеть-то преодолел, да вот сердце, видно, надорвал… «А если не поднимусь? — пугался Взоров. — Нет, не имею права…»
Лежать неподвижно значит признать, что это не сердечный приступ, не результат волнений и переутомления, думал он, а нечто более серьезное, допустим, инфаркт. Если он долежит так до утра и Алан Джайлс обнаружит его в таком состоянии, когда придет звать на завтрак, то начнется паника, его непременно отправят в больницу — «здесь, в Англии…». Да и долежит ли до утра с этим кошмарным вопросом: «Неужели?..» Можно так распустить себя в мыслях, что с ума сойдешь или сотворишь непоправимое, как тогда, когда они побежали по чистому полю — «от танка-то!..».
«Нет, Митя, ты подожди, — сопротивлялся Взоров. — Я приду к тебе. Обязательно приду. Но чуть позже. Дай мне все же выполнить этот долг. Наш с тобой долг. Понимаешь?..»
Значит, не сдаваться, не думать о последствиях, а бороться, — приказывал себе Взоров. «Если я поднимусь, и булыжник сдвинется… Ну что ж, я упаду, и все будет мгновенно… А если выдержу, то тогда…» Ах, как же так случилось, что забыл нитроглицерин? Ведь уже второй год постоянно в кармане! Но надевал новый костюм, а в аэропорт — прямо с совещания. Лина спросила: «Ничего не забыл? — И добавила: — Очень меня беспокоит эта твоя поездка». А он беспечно отвечал: «Да ты что? Всего-то на два дня!» — «Не знаю, — призналась она, — места себе не нахожу».
Предчувствовала, женщины всегда предчувствуют несчастье, сказал себе. Ну, ладно… Так, значит, как? Подняться и позвонить Ветлугину — пусть быстренько привезет это самое… да, нитроглицерин. И, пожалуй, снотворное — «выспаться, обязательно выспаться надо…».
Взоров вспомнил, как кто-то рассказывал, будто глоток коньяка действует лучше нитроглицерина. Но не проглатывать, а держать во рту — «ага, уже выход!…». Подарочную коробку с двумя бутылками армянского коньяка он привез как сувенир Джону Дарлингтону. Тот всегда шутил: «Армянский коньяк, Федор, — единственное, что нас объединяет с мистером Черчиллем. В остальном, — говаривал Джон, — он враг, а я друг…»
В общем, выбора нет, решил Взоров. Глоток коньяка, и это он сделает сам. Как всегда, сам… Как мы все-таки одиноки, хотя сотни — да что там! — тысячи людей зависят от нас, постоянно вокруг, готовые исполнить… Ну да ладно… Итак, попробуй-ка сам себя поднять и взбодрить, а уж потом думать об остальном…
Взоров, упираясь правой рукой, осторожно напрягая ее, приподнялся, сел — булыжник не шевелился — и наконец встал: его правая, израненная сторона ощущалась чужой, онемелой. Но то, что он стоял, обрадовало его и утвердило в правильности решения. Теперь осторожно двигаться, нагнуться, открыть чемодан… Ему еще вспомнилось, как кто-то рассказывал, будто японцы утверждают, что при инфарктах нужно двигаться, а не лежать пластом… На всякий случай он опять попросил Того — неведомого, забытого — не торопить его и дозволить все-таки выполнить долг: ведь в е г о же духе, по е г о же заповеди… Эта просьба к Тому, всевышнему, сделала Взорова уверенней; ему показалось, что Тот как бы благословил его…
Обращение к богу только в себе самом или только перед самим собой было неприятно коммунисту Взорову, прожившему всю предыдущую жизнь в атеистических убеждениях, всегда остававшемуся твердым и в этих и во всех остальных своих убеждениях; ему даже стало стыдно — вроде бы изменял себе, своим убеждениям. Но во имя цели (сейчас, в полном одиночестве) он готов был пойти и на это — «нет, не ради собственной жизни, а ради жизни многих, вообще жизни…». Пусть обращение к Нему будет психотерапией, оправдывал себя, а если поможет… «Нет, лучше дальше не думай, а смелее нагнись, открой чемодан и достань подарочную коробку…»
Коньяк возымел то самое действие, о котором кто-то рассказывал. Боль притухла, б у л ы ж н и к размягчился, как бы растворился, грудь разжало; он стал облегченнее, жадно дышать, почувствовал левую руку и даже приподнял ее, согнул в локте: было, оказывается, всего лишь одиннадцать часов двадцать минут, а прилетел он в девять, в гостиницу приехали в начале одиннадцатого, а забытье продолжалось около часа. Что ж, все понятно: надо срочно вызывать Ветлугина.
Он набрал номер.
— Алло, слушаю.
— Виктор, здравствуй.
— Федор Андреевич? Откуда вы?
— Из гостиницы. Недавно прилетел. Понимаешь, сердце прихватило.
— Вызвать нашего доктора?
— Какого еще «нашего»?