— Да, так, — подтвердил Ветлугин.
— И все же что-то было еще, — настаивал Татушкин. — Чувствую, что было!
— Да, было, Вадик, — тихо заговорил Ветлугин. — Кровавые следы! На чистеньком, как пол в квартире, асфальте Сент-Хелиера. Следы босых ног, сбитых в кровь. Отшагавших пол-Европы. Пойми: отшагавших! Как такое могло случиться? И не так давно! С нашими отцами и старшими братьями. Пошатаев бежал из концлагеря, воскрес из мертвых. Свобода для него была выше смерти! Человек не хотел превращаться в скотину. Человек не может быть скотиной, если он человек. И никто его никогда не заставит! Понимаешь? И я подумал тогда: неужели этот человек способен предать любящее сердце? Я не мог в это поверить. Я должен был доказать. И себе, между прочим, не в последнюю очередь.
— Скажи мне, Виктор, как ты ей обо всем сообщишь? Как ты расскажешь?
— Я не смогу ей рассказать, — вздохнул Ветлугин. — Я ей все напишу. Главное — она получит его письмо.
И они опять надолго замолчали, задумавшись обо всем.
* * *
Больше на остров Джерси Ветлугин не ездил. Барреты неоднократно приглашали его погостить у них на ферме. Он соглашался, но не ехал, ссылаясь на занятость. В одном из своих последних писем Элизабет Баррет сообщила ему, что теперь, девятого мая, в годовщину Победы над фашизмом, она обязательно приносит букет красных тюльпанов к мемориальному памятнику советским военнопленным, замученным на Джерси.
Другая правда
На гранитной солнечной набережной Москвы-реки наконец появился радостный и улыбающийся Вадим Татушкин. Ветлугин встал, они обнялись.
— Видел, видел ее. И кстати, давно знаю, — сразу заговорил Татушкин о матери Вячеслава Песчинского. — Там все просто. Там все очень просто, Виктор, — опечалился он. — Ее сын погиб. Да, просто погиб. В атаке. А потом наши вынуждены были отступить. Долгие годы он считался пропавшим без вести. Но теперь она знает, что он погиб. Понимаешь, следопыты… По местам боевой славы… Уж не знаю, правильно ли все это? Все-таки детские души… — Вадим сбивался, не находя нужных слов.
— Конечно, правильно, Вадим. О чем ты говоришь?
— Понимаешь, о частностях. Дело в том, что тот луг, где он погиб, весь в осколках и гильзах и трава там неровно растет. И в местах, где буйно, они, представляешь, определили: копни — кости. Говорят, что при этом мужают. Я все-таки не согласен: нехорошо как-то…
Они так и не садились, и Вадим задумчиво смотрел мимо Ветлугина вдаль — за железнодорожный мост, на лесистую крутизну правого берега Москвы-реки с допетровским храмом-монастырем.
— Да, конечно, — опомнился Татушкин. — Но я все больше убеждаюсь: лучше не надо. Лучше, честно скажу тебе, не вскрывать, не тревожить прах солдат… В общем, они, то есть следопыты, нашли его комсомольский билет. Почвы там песчаные… Ах, не об этом! А билет прострелен насквозь. Ну, понимаешь, ценная находка для школьного музея. — Голос Вадима срывался, глох, а сам он то печалился, то суровел и все темнел лицом. — Ну, они разыскали его мать, пригласили на слет. А она, ну понимаешь, не выдержала: нервы сдали. Она теперь больная… полубезумная.
После тягостного молчания Ветлугин спросил:
— Как твоя книга? Как ты ее окончательно назвал?
— «Без вести не пропали». Уже в верстке. Там, кстати, есть главка и о Песчинском. Ему ведь и семнадцати не было, когда он ушел на фронт. О его матери — почти ничего. Разве расскажешь всю правду? Вся правда — всегда мучительна. Она так сразу все высвечивает, словно пожар в ночи. Понимаешь?
— Понимаю, — сказал Ветлугин.
— А его мать… Она, конечно, в обиде: никто ничего не может сказать о нем на войне. Никто ничего не может вспомнить о нем — о рядовом! У него не было даже медальки! Тогда, в сорок первом — сорок втором, не щедро давали награды. Это потом, в сорок третьем, когда началось наступление. А она — да, конечно, — уже лет семь ходит со своим ватманским листом и треногой и все надеется услышать, что он был честным и храбрым солдатом, ее сын. Понимаешь, ей надо услышать и узнать от живого очевидца. Понимаешь?
— Понимаю, — сказал Ветлугин и задумчиво произнес: — Этот День Победы — порохом пропах. Это праздник — с сединою на висках. Это — радость…
— Да, это радость — со слезами на глазах, — подхватил Татушкин. И, резко изменив тему разговора, напрямик спросил: — Скажи, Виктор, почему Барреты не приехали в Советский Союз?
— Не знаю, Вадик, не знаю.
— Знаешь, Витенька, знаешь, — вздохнул Татушкин.
— Да, знаю: Гарольд Баррет не разрешил.
— Почему?! — удивился Татушкин.
— «Ржавчина холодной войны». Так бы я написал в газетном комментарии.
— Я серьезно тебя спрашиваю, Виктор.
— Серьезно?! Кто такой Гарольд Баррет? Фермер? Человек от земли. Прямой и ясный. Политику не любит и не признает. Послевоенную судьбу Пошатаева не только не принял, но и оскорбился за сестру. Попробуй его переубедить — не удастся.
— Странно, — пожал плечами Татушкин. — Я об этом не думал. Может быть, он чем-то обижен?
— Быть может, — согласился Ветлугин.
— Послушай, Виктор, — растерянно продолжал Вадим, — ну а Элизабет и ее сын Джордж? Они бы приехали?
— Безусловно. Тогда — безусловно. Вряд ли сейчас. Время ушло, эмоциональный заряд… А потом: кто сейчас у власти в Великобритании? Консерваторы во главе с воинственной «железной леди».
— Ну и что? Ты иронизируешь, конечно?
— Немножко.
— Значит, они никогда не приедут к нам?
— Не знаю, Вадим. Вот этого я действительно не знаю. Но я хотел бы, — задумчиво произнес Ветлугин, — чтобы благословенные времена разрядки не кончались.
— Этого хотят все, Виктор, — поддержал Татушкин. И, смущаясь, продолжал: — Знаешь, а ведь я книгу посвятил отцу. Он погиб под Москвой в народном ополчении.
— Я помню, Вадик. Я хорошо все помню.
— Мама хотела бы, — тихо произнес он, — чтобы мы пришли. Чтобы отметили День Победы у нас. Она пирог испекла.
— С радостью, Вадик.
Они поднялись и направились от сонно блистающей на майском солнце Москвы-реки к людскому муравейнику на парковой набережной у Крымского моста.
Этот день
Сверкали, звенели медали на пиджаках и выцветших гимнастерках. Расплывались улыбчиво, счастливо пожилые лица. Обнимались, жали руки, хлопали по плечам. Кто-то пел «Бьется в тесной печурке огонь…», а кто-то — «Темную ночь». Где-то, томя сердце, играла гармонь. И все ветераны, как один, фотографировались — долго, попеременно, торжественно и весело. И среди них гордо, с достоинством держались Герои Советского Союза, полковники и генералы; и совсем просто кавалеры орденов Славы. Сновали репортеры газет, телевидения, радио, не зная точно, у кого брать интервью; обращались и к тому, и к этому, и любой, без исключения, ветеран, не теряясь, громко и решительно заявлял: «Берегите мир!..»
Людские толпы текли по набережной. Все с любопытством смотрели, слушали, расспрашивали. Уставая, стояли в очередях за пивом и бутербродами…
Крымский мост со знаменитой стальной дугой, казалось, прогибается от нашествия все новых и новых толп, которые регулярно выбрасывали на поверхность две станции метро. И машины на мосту едва двигались среди людей, и шоферы вежливо посигналивали…
И новые потоки вытесняли с набережной ранее прибывших, и те уходили в тенистые аллеи парка, где — кафе, аттракционы, танцы, лодки, концерты, буфеты… Новые же, как и те, предыдущие, текли толпой — смотрели, расспрашивали, слушали. А ветераны всё фотографировались и всё повторяли: «Берегите мир!..»
И среди всего этого столпотворения, разноголосицы, сверкания окаменевшим черным изваянием, как обгоревшее дерево в блистающем весеннем половодье, стояла старая мать Вячеслава Песчинского с невидящими, полными слез глазами — в своей последней надежде узнать что-нибудь от кого-нибудь о жизни и смерти на войне семнадцатилетнего рядового, ее единственного сына.