Он сошел на одинокой глухой платформе, вокруг которой стоял темный еловый лес. Утро было сумрачным, дождливым. Непроглядное сизое небо плотно прижималось к земле, будто его давили сверху чем-то тяжелым, немыслимо громадным. От этого, похоже, оно и сочилось моросящей влагой. Ни звука не было слышно, ни голоса — первобытная тишина и безлюдье. Ему стало тоскливо и даже боязно: зачем он тут?
С одной стороны, за лесом, лежало огромное болото. На его краю с довоенных времен велись торфоразработки. Там находился рабочий поселок. Поэтому-то и сделали в этом глухом месте остановку электропоезда. С другой стороны платформы тянулись пустые проселки с несколькими покинутыми деревнями — тоже глухомань. За ней — за малыми полями и буреломными перелесками, километрах в десяти от этой безлюдной станции, — лежали его родные еропкинские места. Его село было связано с Москвой не железной, а шоссейной дорогой. Автобусом, решил Колядкин, он и вернется в столицу.
Он торопливо и настороженно зашагал сквозь притаившийся ельник по мягкой, черной грязи давно не езженной дороги. Лес быстро кончился, и открылась понурая даль неубранных полей. Он остановился и грустно смотрел на полегший, густо сеянный ячмень. Созревший злак был похож на ворсистую ткань и ровным бурым покрывалом прятал и грел под собой землю. Колосья уже частично осыпались, и зерна, видно, прели, потому что Колядкин в моросящей прохладе чувствовал сладковатый запах.
Он стоял и вспоминал приметы этого времени года по рассказам своей деревенской тетушки, все ведавшей Прасковьи-добруши-Никитичны. По старому календарю выходило, что церковное вздвиженье уже миновало, а следовательно, и последняя копна должна с поля сдвинуться. Вздвиженье — конец бабьему лету, а оно уже недели две как пролетело. Значит, поля должны пустовать. А когда пустеют поля — улетают птицы. Выходит, и Никита-гусятник миновал. А он в Москве и не видел, как проплыли высоко в небе гусиные косяки. Вот поэтому-то и такая настороженная тишина — даже вороны не каркают. Тетушка всегда предупреждала его, чтобы в это время в лес не бегал, потому что там лешие бесятся, зверей пугают, а те со страха друг на друга кидаются и на людей. Да, лешие именно сейчас бесятся… А в Еропкине капусту начинают рубить, посиделки устраивали — капустники…
Но почему о н и все же не скосили ячмень? Запоздали вовремя, а теперь комбайн бессилен. И спишут, сактируют поле, сошлются друг на друга и на вечные погодные условия. И ни у кого душа не заболит — а, леший с ним! Пришлют трактор с плугом, перепахают и забудут до следующего года. Эх, Россия! Эх, матушка! Что с тобой?!
4. Председатели
Колядкин побрел по скользкому проселку вдоль нескошенного поля к дубовой роще на дальнем холме. Он уже ощущал себя тем гневным председателем из будущего фильма Кости Понизовцева.
Он остановился на опушке под могучей кроной великана-дуба, еще не сбросившего спои порыжевшие жестяные листья. Поскрипывали под ногами, лопаясь, сухие желуди. Колядкин сбросил с плеч рюкзак, достал зеркальце.
Конечно, первоначально должно быть выражение глубокой печали, усталого раздумья. Пока идет вдоль плохо вспаханного весеннего поля. А когда увидит застывшие тракторы и и х!.. Скулы сжимает праведный гнев, лицо твердеет, глаза прищуриваются. Руки — чуть вразлет, с напряженно сжатыми кулаками… Говорит ударно и кулаком тычет перед собой, будто бьет их… И гнев все нарастает, до взрыва… Да, начинать надо на самой высокой ноте!
Колядкин достает сценарий, читает его, присев на корточки, привалившись спиной к корявому стволу дуба. Он часто готовит роли на природе. Особенно любит на опушках. Сзади — преданный молчаливый лес, впереди — даль полей, будто зрительный зал. Ему свободно и привычно, и никто не дергает, ничто не мешает. На природе он чувствует себя уверенно, не то что в Москве, и вдохновение не заставляет себя ждать. Колядкин и сейчас вдохновенно принялся расхаживать вокруг дуба, придумывая запоминающиеся жесты, движения, мимику, речевые интонации — репетируя! И ему все дается легко, сразу.
Итак, первая сцена:
«— Сидите?.. В картишки перекидываетесь?.. На троих соображаете?.. Почему не пашете?!
Тракторист Петька, один из деревенских сорвиголов, нагло смотрит на Ивана Бубнова, отвечает с вызовом:
— А потому, что отдыхаем. Положено.
— Поле, значит, невспаханным останется?
— А пусть.
— Что-о-о?! Саботаж?! Да я вас!.. да я тебя!.. — задыхается от гнева Бубнов. — Да разве вы люди?! Разве вы думаете?! Негодяи… А ну давайте ключи! И марш отсюда! Паа-нятно?!
Петька-тракторист и два шефа — шоферы крупного предприятия — совсем не пугаются председательского гнева. А Петька даже непонятливо пожимает плечами. По очереди небрежно бросают ключи на свежезеленую травку. Уходят: шефы — тяжело, сумрачно, опустив головы а Петька — ломкой походкой, напевая веселенькое:
Объявился председатель,
Сто восьмой по счету.
Обвинитель, воспитатель,
Атакует с лёту.
Смеется. С угрозой бросает:
— Пожалеешь, хрен-пред. Видали мы таких.
Бубнов в ярости:
— Уволю тебя! Сегодня же!..
Остается один, с тоской:
— Что же делать? Что?! С чего начинать? С к о г о начинать? С ко-го?!»
Колядкин думает о том, как трудно начинать любое дело, если хочешь что-то изменить. Как трудно было его сценарному председателю поднимать, по деревенскому выражению, лежачий на земле колхоз. Сколько же сил, энергии, нервов затратил он на это дело?! Но поднял! За один год… Реально ли такое?
А у нас, в Еропкине, думает Колядкин, председатель был неизменный — Горесветкин Игнатий Феоктистович. Он никогда никого не ругал, а всех всегда упрашивал. Как говорится, давил на совесть. Поэтому-то его и прозвали Упрошайлович. Бабы говорили, уж так привяжется, что не захочешь, да родишь. Но Игнатий Упрошайлович умел не только своих колхозников на совесть брать, а и районное начальство. У соседей, смотришь, все закрома по осени очистили, а Горесветкин упросил, вымолил. Колхоз хоть и не в первых числился, однако и не в последних. Да и помощь районную всегда получали…
Другой удивительной особенностью Игнатия Упрошайловича, думает Колядкин, было и остается то, что он умеет уважать начальство и беспрекословно с ним соглашаться: раз просят — согласись, раз положено — сделай, раз приказано — исполни, нужно верить — верь! Он выполнял все постановления, решения, указания. Как э т о ему удавалось?! Но, выполняя, просил снизить планец, списать должок, обязать спецуправление…
Да-а, Игнатий Феоктистович умеет упрашивать — нудно, неотвязно. Во всех хозяйствах района сколько уж сменилось председателей? Сколько из них взлетало и сколько падало? А Упрошайлович — вечный! Теперь возглавляет племенной совхоз «Еропкинский» — выкармливают телок. Только вот в одном не преуспел Игнатий Упрошайлович — не смог остановить уход молодежи. Из коренных работников, еропкинских, никого, пожалуй, в совхозе не осталось. Кроме самого Горесветкина…
Колядкин читает дальше сценарий — сцену в школе. Председатель Иван Бубнов выступает перед выпускным классом, заклинает «остаться на земле».
«— Ребята… — долгим взглядом обводит каждого. — Это же ваша родина… Земля отцов и матерей… Всех ваших предков… Неужели бросите?.. Не верю! Это же вторая целина! Наша… с вами… целина!»
И когда это Центральная Россия, думает Колядкин, историей повенчанная Русь, как написал поэт, превратилась во «вторую целину»? Чушь какая-то…
А сценарный председатель продолжает:
«— Это же… наше! родное! Нечерноземье!»
И когда же это историческая Россия превратилась в Нечерноземье, думает Колядкин. Да и как это слово произнести с экрана?! Нечерно-зёмье… Нечерно-земье… Нечер-наземье. Не-чур… Нет, надо без него обойтись. Но мы-то — мы-то уже с экрана родную Россию… родным Нечерно-земьем называем! Да разве вся владимиро-суздальская земля нечерназемье?! Нет, чур!.. Тогда давайте Украину переименуем в Черноземье… А Белоруссию в Песчаноземье. Или — в Болото-земье… Да и с чего бы это страну по почвам разделять?! Проблема-то не в этом! Народ ушел из русских сел и деревень. По городам расселился, по новостройкам… Землю бросил! Будь она чёрная или нечерная.