— И что, про череп помянул? — вскидывается Иван.
— Нет, про череп смелости не хватило. А надо бы! Стал я им объяснять: коров держали ярославских. Ты про свиней скажи, требует Пантыкин. А у самого глаз тиком, нервный он…
— Да они все, Пантыкины, психоватые, — подтверждает Иван. — А этот… этот хочет в государственные герои попасть.
— Ну уж не знаю, Иван Михайлович, куда от метит. Мы ведь с ним первый раз встретились. Однако объясняю: да, говорю, держали здесь свиней и в прошлые времена, но всего десять штук. Английской йоркширской породы. Чисто-белые свиньи. Настоящий английский бекон. Хряк, знаешь ли, восемнадцать пудов весил! Старый князь им очень гордился. Между прочим, весь приплод раскупали окрестные крестьяне. Зажиточные, конечно. Поэтому йоркширская порода в здешних местах известна. Была, конечно.
— Знаю. Дед Большухин рассказывал, — подтверждает Иван.
— Впрочем, речь не об этом. Суть в другом. Все скотные дворы стояли, как я упомянул, за горой. Там ельник! И ветер всегда гнал запахи в лес. В этом дело! А роза ветров в здешних местах такова, что ветер летит от Успенского бора, неся на своих крыльях, — поэтически-напевно говорит Гугин, — смолистые запахи, смешанные с нежным эфиром полей.
— Ну и что он? — мрачнеет Иван.
— Легкомысленно отмахнулся. Мы, мол, все по науке, все знаем.
— А Петька?
— Ах, твой братец? Он важно молчал. — Запричитал: — Знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч… Но твоему братцу не жить здесь. Вот так-то, дорогой мой, вот так-то! — с грустью заключает Гугин. Опечалившись, добавляет: — А наше время кончилось. Кончилось, Иван Михайлович. Пантыкин заявил: на следующей неделе повезут железобетонные конструкции. И сюда, на Княжину гору, и на Громовое поле. А нас будут выселять, потому что строителям нужна контора. Вот так-то, дорогой, вот так-то. Кончилось наше время.
— Значит, мечтает получить Героя, — раздумчиво говорит Иван.
— Ох, заговорились мы с тобой, — по-старчески всполошился Гугин. — Василиса-то Антоновна серьезно разболелась. Ах, совсем забыл сказать о печальной новости, Иван Михайлович. Да, да, да. Очень печальной. — И он замолчал, грустно глядя на Ивана. — Маньку-то надо вести на скотобойню.
— Как это? — оцепенел Иван. — Как это? — повторяет он, холодея.
— Да, да, да, — твердит Гугин. — Ничего не поделаешь. Нас ликвидируют подчистую. Уж ты, голубчик, возьми на себя эту миссию. Возьми, пожалуйста. — И поднимает глаза к небу, что-то шепчет. Вслух произносит: — А земля пребывает вовеки… вовеки… вовеки!
VIII
Иван побрел к Манькиному стойлу, потоптался у ворот, но входить не решился: что он скажет ей? Всякая скотина чувствует смерть не хуже человека, а тем более лошади. Наверное, поэтому и от сахара отказывалась… И, расстроенный, угнетенный бессилием предотвратить смертоубийство, Иван пошел мимо сарая-конюшни в старый липовый парк, полого спускавшийся к заброшенным прудам. Туда, где на круче возвышалась восьмиколонная беседка.
Воды в прудах давно не было. Она появлялась только в таль, разливаясь неглубокими озерцами, игриво спешила в проемы разрушенных дамб — пруды были ступенчатыми, на разных уровнях — и беззаботно срывалась упругими водопадами, искрящаяся и шумная. А в летнюю сушь это овражье, когда-то прелестное тремя темными зеркалами, буйно зарастало травой, превращаясь в настоящие джунгли. По осени же его засыпало толстым слоем листвы чуть ли не по пояс, а теперь, в октябре, обманчиво припорошило снегом.
Иван зашел в беседку. За долгие годы беспризорности колонны стояли с осыпавшейся штукатуркой, обнажив краснокирпичную кладку; на голых серых стропилах как-то приютилась и росла хилая сосенка, словно перо на ветхой тирольской шляпе. Отсюда был великолепный обзор: смотреть бы и смотреть!
В самой дали виднелся плотным краем Успенский лес; перед ним избы села Успенье; церковь на взгорье… Простор, охваченный извилистой низиной Шохры, лесной полосой вдоль Ярославского шоссе, дубовой княжеской аллеей, где располагались Успенье и Княжино, был самым дорогим для Ивана. Княжино тянулось в уютном межхолмье, окруженное полями одворицы, а за березовым проселком начиналось огромное Громовое поле, круто поднимавшееся от ивняка Шохры. И вот именно здесь Семен Пантыкин задумал возводить грандиозный свиноводческий комплекс…
Громовое поле…
Дед Большухин рассказывал, что свое название оно получило в давние времена, еще при барщине. Молодой барин был хозяйственен, но жесток. Однажды в разгар жнивья из-за леса надвигалась гроза. Он явился верхом на лошади и давай подгонять баб, вязавших снопы, — хлестал кнутом. А одну молодуху на сносях в бешенстве исхлестал до крови. Она упала, и у нее начались роды. Бабы окружили ее, а он вертелся вокруг и стегал, стегал по головам, спинам. И тогда небо разверзлось, рассказывал дед, загромыхал гром и ударила молния. И точь в него! С тех пор и название — Громовое.
В детстве летнее время они, мальчишки, большей частью проводили на Шохре, на песчаном пляже под Княжиной горой. Громовое поле — то нежно-зеленое, как шелковое, то палево-золотистое, как парча, — уходило вверх, к самому небу: даже верхушки берез не виделись с берегов Шохры. Только птицы кружили высоко в небесной синеве… И Княжина гора, и овражье с заброшенными прудами, и пронзительно чистая, холодная Шохра, и Громовое поле, причастное к небу, — все это были неотъемлемые места их босоногого детства. Дальше, за мостом в Тугариновке, им еще принадлежал таинственный еловый лес. Конечно, и все остальное, что было в видимой округе, они исходили и исследовали: и всхолмленное успенское ополье, будто бы с несколькими горизонтами, и торжественный Успенский лес, и поля с перелесками у Селищ и Новин… Но туда надо было добираться, туда уже было далеко, и потому они редко отправлялись в эти путешествия. Бывало, у них возникало желание посмотреть на мчащиеся машины, такие разные и такие быстрые, и они шли к Ярославскому шоссе и могли часами просиживать на пригорке и спорить о скоростях и вообще технике. Но за шоссе не двигались: там уже лежала чужая сторона.
Обо всем этом думалось Ивану, и мысль текла печально и медленно, потому что давило одно: скоро все это изменится неузнаваемо, вероятно, исчезнет навсегда. Он понимал, что Пантыкина не остановишь, что он действует по общему плану, по решению сверху. Но ведь и решение можно толковать и исполнять всяко. Вот если бы не умер прежний директор, то наверняка все было иначе. Тот к старости совсем остыл, во всем разуверился. Да и вообще по натуре был тихим, осторожным человеком. Решения исполнял осмотрительно. Он бы не оставил без внимания старый опыт! «Тише едешь — дальше будешь!» — любил повторять он. Поэтому при нем совхоз «Давыдковский» никогда не был ни среди передовых, ни среди отстающих, но зато, всегда в твердой серединке. Техника обновлялась, урожаи и надои вроде бы увеличивались, показатели вроде бы росли. Неизменным оставалось лишь одно: никто никуда не торопился. В первую очередь он сам. Почти тринадцать лет, до неожиданной кончины от инсульта — быстрого, как удар кинжалом, даже в память не пришел…
Громовое поле…
Впервые Иван с удивлением осознал, что он очень любит этот малый простор, ничем особо не прославившийся, и что ему не нужны другие края, даже самые близкие, скажем, Давыдково. За восемнадцать лет путешествий он узнал Север, даже привык к нему, вернее, к тамошним зимам. Кольский полуостров возникал в памяти гладкими снежными сопками, над которыми низко висело огромное малиновое солнце. Лето бывало коротким и прохладным, дни и ночи сливались воедино, и свет торопился перевыполнить свою норму, потому что опять неотвратимо надвигалась зима. И опять пуржисто-морозная мрачность, темень, и редким подарком блистательная белизна при случайном визите светила, и постоянный бесконечный электрический свет на гудящем комбинате, в домах, на улицах… Нет, никто не мечтал оставаться там на всю жизнь, все считали себя временщиками, и все надеялись вернуться туда, откуда родом, или уехать в заманчивые солнечные края. И теперь впервые Иван понял, что ему всегда хотелось вернуться именно сюда и что все прошедшие четыре года, несмотря ни на что, он был здесь счастлив, как в далеком детстве.