Федор Васильевич не любит этот сырой болотистый лес, на краю которого расположена неказистая деревенька Истошня, где он вынужден держать «плановых» совхозных овец. От сырости овцы болеют туберкулезом, и невыносимо жалко смотреть в их круглые непонятливые глаза, опечаленные страданием.
Овчар Илья Семенович Воднев всегда безбоязненно стыдит и ругает Федора Васильевича за овец, доказывая, что преступно гноить беззащитных животных в Истошне. А Прохоров, сдерживая раздражение, в тысячный раз вынужден объяснять Водневу, что есть план, что нет у него другой постройки под овчарню, кроме как в Истошне, и нет других работников для этого дела, кроме Воднева и его жены Серафимы. Но упрямого Воднева ничем не убедишь. «Испокон веку-то не держали в Истошне овец», — сердится он. И просит у директора дополнительно соломы и сена, и Федор Васильевич, тяжело вздыхая, все дает. Но овцы все равно продолжают болеть, дохнут, и доходу от них ни на копейку.
«Надо было все же настаивать, — думает Федор Васильевич, — доказывать, взять бы и просто не выполнить план. Строгача в худшем случае влепили бы, а овец с совхоза сняли. Невозможно же смотреть в их жалобные глаза! А он бы Воднева со всеми его бабоньками на сено, на грибы да клюкву бросил бы. Сколько клюквы пропадает в истошненских лесах! А она, говорят, нынче от радиации лечит. Всем на пользу, а интереса пока к ней никакого.
А уж для совхоза как прибыльно было бы! — размечтался Федор Васильевич. — И уж истошненские окрепли бы, и труд им в радость пошел бы. Эх ты, козина-образина, — ругает он себя, — не желал с начальством ссориться: мол, куда уж мне, уж дотяну до пенсии, уж как-нибудь план выполним. А оно вон как выходит — и план не выполняется, и хозяйство запущено…»
Федор Васильевич достает пачку «Беломора», кряхтя, оборачивается к пассажиру, угощая его папироской. Но тот отказывается: «Спасибо, не курю». Петр же ловко выхватывает из пачки беломоринку и, не бросая руля, зажигает спичку, прикуривает и еще успевает поднести огонек Федору Васильевичу. Похоже, настал момент повыспрашивать пассажира, кто он и откуда, решает Петр.
— Первый раз в наших краях?
— Первый, — односложно отвечает тот.
— Ну и как, нравится?
— Нравится.
— А, извиняюсь, к кому едете-то? Мы тут всех знаем.
— По делу, — отрезает тот. Но Петр не успел обидеться. — почему, Федор Васильевич, — спрашивает незнакомец, — озеро называется Всесвет?
— Дак путь здесь из варяг в греки проходил, — обгоняя директора, радостно поясняет Петр и, смутившись, виновато смотрит на Федора Васильевича, неуверенно добавляя: — Так ведь, извиняюсь, Федор Васильевич? Значит, по всему свету. Правильно, а?
— Правильно, — недовольный навязчивой болтливостью Петра, говорит Прохоров. И, повернувшись неловко к пассажиру, твердо смотрит ему в глаза. И встречает такой же твердый, прямой взгляд. Это ему нравится. Но говорит недружелюбно: — Ничего не получится, товарищ Седов. Не разрешается.
— Безвыходных положений нет, Федор Васильевич, — со спокойной убежденностью отвечает тот.
— Безвыходна только старость, — неожиданно для себя произносит директор.
Петр, разбираемый любопытством, наполовину убавил газ, чтобы за шумом мотора словечка не пропустить. «Что же, значит, получается? — все больше удивляясь, думает он. — Не только этот знает Федора Васильевича, ну это-то понятно: тут все знают Прохорова, но и сам директор, значит, знает этого товарища Седова. А я, директорский шофер, позорно не в курсе. Как же так получается?! А товарищ, значит, из военных: по кожанке видно. Однако чего ему от директора надо-то? Вот вопрос!»
К сильнейшему разочарованию шофера Петра Вортуньева разговор заглох и тайну раскрыть ему не удалось.
«…А этот бывший летчик, — размышляет Прохоров, — очень бы кстати пришелся в совхозе. — Он хмыкает довольно, повторив про себя брошенную Седовым фразу: — Безвыходных положений нет, Федор Васильевич. Вот я тебя, товарищ Седов, и поставлю перед выбором: хочешь жить в Сосновке — работай! А заслуг у нас у всех хватает…»
Седов соображает, как ему все же уломать директора и добиться, чтобы разрешил он продать ему избу умершей бабки Федосовой. Бабкин наследник, Федосов Егор Тимофеевич, живущий в Москве, с радостью согласился продать ненужный ему старый дом. Но все уперлось в директора совхоза Прохорова, который категорически отказался разрешить сделку.
Вчера Седов позвонил ему из синеборского Дома приезжих, прося о приеме. А Федор Васильевич накричал на него, заявив, что ему не до приема туристов, когда совхозных дел по горло, когда горит картофельный план и всякое такое, и бросил трубку.
«Но Седов, понятно, не из тех, кто при первой неудаче отступает», — уже с приязнью думает Прохоров.
Деревня Сосновка, где находится центральная усадьба совхоза, живописно раскинулась в уютной долине речки Кудь, впадающей здесь в озеро Всесвет. На ближней к Синеборью половине деревни — совхозная контора, клуб, столовая, механические мастерские; на дальней — новый коровник.
Контора помещается в обветшалом барском особняке с потрескавшимися резными украшениями, с деревянными колоннами, с ржавым флюгером на пикообразном коньке крыши. За особняком начинается парк со столетними дубами и липами, засыпанный октябрьским прелым листом. В конце парка — заброшенная танцплощадка и неказистого вида клуб, построенный сразу после войны.
Сосновский пейзаж венчает старинная деревянная церковь на взлобье дальнего холма с обрушившейся главой.
Беда одна с ней, — недовольничает иногда Федор Васильевич. — Наезжают по лету разные ученые и литераторы, ахают и охают, а потом к нему за помощью бегут: мол, национальная гордость, мол чудо деревянного зодчества. А он разве не согласен? Славная, конечно, церковка, с душой и любовью сработана. Но чем он может помочь?
Странные все-таки эти столичные люди, — часто думает Прохоров. — Плотников-умельцев у него нет, денег на лес, а тут не абы какой нужен, нет, да и прав на нее никаких нет. Ну, конечно, когда в бурю ей главу-то снесло, они ей досками шею-то закрыли, чтобы, значит, вода вовнутрь не попадала. Это они и без всяких просьб сделали.
«Да только она обречена, — убежден Федор Васильевич. — Скоро рухнет: вся уже грибком, гнилью пошла. Им облегчение, слава богу. А то ведь на что она нынче? Служила складом — польза была. Но это до войны. А после — заколоченная стоит. Попы, конечно, ее взяли бы, да только прихода им здесь не открыть: все по нынешним временам неверующими стали. Отремонтировать для туристов? Нет уж! Без них спокойней живется…»
У конторы их встречает доярка Дарья Павлова. Одета в плюшевую черную куртку, кирзовые сапоги, голова ярким цветастым платком повязана. Лицо у нее — белое, румяное. Глаза — синие, весельем искрятся. Говорят о ней, неунывающего характера бабонька, а уж работница и быстрая, и умелая. Федор Васильевич к Дарье Павловой всегда по-особому расположен, рад и видеть ее, и говорить с ней.
— Здравствуй, Федор Васильевич. С заявлением я к тебе, — говорит Дарья. — Ня могу я до праздников ждать. На покров хочу поехать в Москву-то, наш стольный град.
— Но, Дарья, я ведь тоже ня могу, — отвечает Федор Васильевич, невольно переходя на местный говор, где часто произносится «я» вместо «е».
— А ты мне, Федор Васильевич, три года отказывал в отпуске. Не подпишешь заявление, так возьму и уеду, — угрожает Дарья. Но без сердитости, хотя ясно, что так и сделает. — Я ить для совхоза себя не жалею. Нужно мне. Если бы не нужно было, не просила бы тебя.
— К Ваньке, что ли, собралась? — напрямик спрашивает Прохоров.
Муж Дарьи Ванька Павлов сбежал из совхоза в Москву на строительство. Сначала и Дарью все к себе звал. А она никак не могла себе представить: как же без нее коровы останутся? Да и что она в Москве-то делать будет? Требовала Дарья, чтобы Ванька возвернулся в совхоз, потому что стыдно ей людям в глаза смотреть, и «вопче» он подло поступает. А вот в последнем письме, знал Федор Васильевич, Ванька развода от Дарьи требует.