Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– Ничего, – говорила мама. И плакала.

Свалка произвела на меня страшное впечатление другого, параллельного, но реального мира. Я не про запах. От иных, с парфюмом, тошнит больше.

Когда любая машина прикатывала туда, то в небо, резко и напуганно, поднимались стаи черного воронья, плавно перелетая на новое место под солнцем, а со всех сторон медленно, почти лениво, появлялись люди с опущенными плечами и металлическими крючьями в руках. У нас они выгребали стеклянные бутылочки. Но просматривали все. Не разговаривали и даже не смотрели в нашу сторону. Они были заняты делом.

– Это тебе не на лекциях сидеть и девок вумных щупать, – посмеивался Коля.

– Да ладно, – лениво отбивался я. – Какая разница? Вумные – глупые. Они не ценят свое счастье и торгуются…

В парикмахерских симпатичные девчонки делали нам бесплатную модную стрижку, поили чаем, совали флакончики одеколона в подарок, а одна, разговорившись о жизни, привезла из дома старую, военных лет, ухоженную печатную машинку.

– Пиши, мол. У нас все равно валяется от бабушки.

Машинку потом, когда я ушел в армию, из нашего дома при обыске забрали. Вместе с моими детскими стихами и набросками. Что-то там сличали и выискивали. Тоже работа.

– И меня вызывали, – как-то рассказала мама. – Я пошла в церковь, русскую, и поставила за тебя свечку…

– Ну что, комсомолец, – сказал тогда Коля, повеселев, как обычно, к вечеру. – Надо отметить.

И вытащил бутылек где-то прихваченного или подаренного спирта-денатурата. Синего, как наши глаза тех лет.

– Привыкай к настоящей жизни. Не бойся, не отравишься. Травят люди, а не денатурат.

– Люди травят… – повторил я. – Давай, лехаим!

– Это что?

– Это главный еврейский тост: «За жизнь!»

– Красиво. Все-таки вы умные, – восхитился Коля. – За жизнь! Это тебе не за Родину, за Сталина. Или там – за царя.

И вдруг затосковал…

Много позже я случайно узнал, что Коля, не дожив до пятидесяти, сгорел от водки. Есенины на Руси долго не живут.

ВКУС ЖИЗНИ

(МОНГОЛИЯ, 1975)

Самое главное – не дать ему расползтись и растаять. Лучше всего прижать языком к нёбу и медленно-медленно, что на самом деле трудно, размазывать его, вкушая. И потом быстро, чтоб никто не видел, не потому что отберут, а просто это нарушение порядка, отламывать в кармане новый кусочек. И сожалеть, что ломтик маленький. И еще важно не заснуть. Поскольку все это лучше делать во время киносеанса.

Через несколько минут после того, как гасили свет, мы скопом валились в пропасть тепла и полуторачасового счастья свободы. Хлеб, а точнее даже оставшийся ломтик, нельзя было брать со стола, но мы брали, кто успевал. Кого ловили, ночью засовывали в рот портянку. Из сапога. Глубоко и надолго. И потому я решился на это только однажды.

Коричневый пористый кусочек просто чудом остался с краю и оказался сильнее страха быть наказанным. На сорокаградусном морозе, даже в кармане, он был, как живой, но быстро замерзал и крошился. И я никогда больше не ел такого вкусного хлеба – как тот, монгольский. В столице этой страны Улан-Баторе, которой я так и не видел, увезенный затем в глубинку бесконечной промерзлой и безлюдной степи. Вместе с другими, такими же, чьих девчонок оставшиеся на гражданке, словно в издевку нам, за десять тысяч километров отсюда провожали, и уговаривали, и зажигали свечи, и накидывали плед, и подливали им, дурам, вино. И мы это чувствовали, подставляя свои замерзшие задницы под солярные костры с ломами, лопатами и кирками в руках. Вместо цветов и подарков. В полном и окоченелом безлюдье на триста километров в округе мы жались друг к другу, сбиваясь воедино. Но знали, что мы вернемся. Уже к другим и сами другие. Отдавшие долги непонятно кому, но понятно – за что.

За то, что мы есть.

И те, кто посылал нас туда, научили только одному – посылать их обратно. Всю жизнь. По крошкам. Как горько-сладкий, с неповторимым вкусом, согретый ломтик того монгольского хлеба, медленно-медленно вкушая…

ЧТО-ТО ТАМ ЕСТЬ?

(МОНГОЛИЯ, 1976)

Все-таки, может, что-то есть Там, свыше, не знаю, где. Я впервые подумал об этом, когда уже по дороге нам объявили, что второй год армейской службы будет в Саратове. Единственное место в России, где жили мои близкие. Хоть кто-то. Я не знаю, случайно или нет многое происходит в этой жизни. Раньше мне казалось, что все зависит от того, какие люди окажутся рядом. И все равно, похоже, есть какая-то сила, которая делает их появление или просто присутствие неслучайным.

Самое главное – это искать выход из ситуации. Не дергаться во все стороны, хотя иногда и можно, чтобы сбросить адреналин. Иначе порвет. Но искать. Пусть не сразу, а отдышавшись. Неприятность в любом случае должна быть повернута в лучшее. И к лучшему.

Или надо выключить эмоции и мысли, блокируя их, отпустить в себе, медитативно, все живое. И жить на самотек. Словно стоять в очереди к чиновнику. Час за часом, день за днем. Тупо, потому что иначе нельзя. Иначе не получишь того, что требует другой чиновник. А зачем еще они существуют?

Но я так не умел.

В Монголии, в том армейском декабре, сначала одурев от ужаса реальности, физических нагрузок, сбитых в кровь ног, полуголода и недосыпа, но оглядевшись, я узнал, что в этом же гарнизоне находится редакция военной многотиражки. И, выгадав время, пошел туда.

Как был и в чем есть. Хромой, тощий, но собранный, как тетива, настроенная на цель. А иначе жри, что дают, и живи, как говорят. И молчи, не вякая. Пока так и не сдохнешь. Под своим именем. Но сам – не свой.

Я почему-то хотел жить. А не просто отбывать двухгодичный срок. Никто же не толкал и не подучивал выбирать: идти против себя или на стенку. Против себя было труднее. Молодость для того и дана, чтобы познать, что такое свободный выбор. Платить-то еще нечем, кроме себя самого. А это много не стоит. Зато не стыдно, оглянувшись, и без обид к кому-то.

В редакции было тепло и знакомо, по запахам. Никто не «строил» и не кричал.

В свое время, после десятилетки, до экзаменов в университет, я подал документы и прошел предварительный конкурс на факультет журналистики Львовского военного училища. Накануне из-за этого сам пошел в больницу и уговорил удалить гланды и аденоиды, чтоб не мешали потом работать ангинами да соплями. Помню, заскочил домой и оставил записку: «Я в больнице. Вернусь через три-четыре дня». Прибежавшие туда напуганные родители успокоились.

– Ну ты даешь, – только и сказал отец.

Во Львове, красивом и казавшемся западным, абитуриентов разместили в общей казарме с двухъярусными кроватями. Даже романтично. Затем туда пришел какой-то дядька в форме. Он громко объяснял про распорядок и вдруг увидел меня, длинноволосого.

– В таком обезьяннем виде, – забабуинил он,- мы к экзаменам не допустим. Шагом марш постригаться. Потом покажешься.

Я молча повернулся, собрал еще толком не разобранные вещи и пошел на вокзал, обратно. Оно мне надо? До тогдашних шестнадцати лет от роду на меня никогда и никто не орал. И я понял, что военщина – это почетно, но для кого-то другого.

Здесь, в монгольской многотиражке, оказались, уже непривычно, обычные люди. Или, точнее, обычные, пока видишь их со стороны. Это как везде. Я объяснил, что закончил четыре курса факультета журналистики в Белоруссии. И могу, поскольку определили начальники, работать на железнодорожной трассе, шпалы таскать и рельсы. Раз Родине надо. Но ведь это все могут…

Коллеги напоили чаем с печеньем и впервые за последнее время заговорили по-человечески.

– Просто великолепно, – сказал тогда старший офицер, главный редактор. – С факультета журналистики солдаты к нам еще не попадали. Как это вас угораздило? Мы сделаем так. Вот лист с расположением букв. Это литеры. Нам нужен наборщик. Вытаскиваешь буквы и укладываешь их в слова, предложения, строчки. И так всю газетную полосу – для печати. А там и сам писать станешь.

17
{"b":"234956","o":1}