Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Это был прорыв, и все остальное, вокруг и со мной, сразу показалось временным. Появилась цель. Я возвращался в казарму, оглядываясь по сторонам, чтобы не нарваться на старослужащего и подзатыльник, уже другим. Снова человеком.

На втором месяце службы сержанты успокоились, и стало гораздо легче. После строевых и прочих радостей армейской жизни я уже разворачивал лист и учил расположение букв. Мне и не мешали.

Во-первых, старослужащие тех лет уважали грамотных и старались обходить. А во-вторых, свою порцию «горячих» я получил только однажды и буквально в первый же армейский день. На всю оставшуюся службу.

Нас тогда, привезенных, в хрустящих новых гимнастерках, построили для первого знакомства. И сержанты, мордатые, как на подбор, представившись, пошли вдоль строя. Они тычком поправляли шероховатости и все время орали, убеждая нас, что теперь мы никто. И звать нас- никак. И людьми мы станем только через год, когда уйдут домой два старших призыва. А пока, на полгода, мы, чтобы понять взрослую жизнь, должны подчиняться, мыть, убирать, работать и ублажать все прихоти старослужащих. Знать свое место и даже не заходить в умывальник, если там есть старшие по призыву.

Рядом со мной тогда, по росту, оказался худощавый узбек, мальчишка, да еще плохо понимающий по-русски. Он почти дрожал, вытягиваясь и стараясь. Сержант дернул его за бляху со звездой: мол, плохо подтянут.

– Рано тебе еще так носить. А надо вот как.

Он померил ремень по голове узбека, от затылка под подбородок, затянул его в узкую петлю и приказал надеть. Тот, бедный, втянулся, как мог, и еле-еле застегнул пряжку, едва дыша.

– Шевелись, – гаркнул сержант.

И дал парню под дых. Он согнулся.

– Что ты делаешь? – вдруг вырвалось у меня. – Оставь его…

Дурачок, что взять.

Сержант сначала онемел, покраснев до синевы, но вздохнул и с криком заставил перестегнуть пуговицы ближе к горлу. А уже ночью, после полуночи, началось. С меня резко сорвали одеяло, рывком за отворот рубашки вытащили, босого, сонного и напуганного, в полутемный умывальник, а там сунули тазик, мыло и зубную щетку.

– Будешь мыть полы в казарме зубной щеткой до утра. Раз умный очень. Считай, что легко отделался.

Так, на коленях, дощечка к дощечке, метр за метром, под присмотром дневального, прошла моя первая армейская ночь.

– Вот видишь, – говорил я себе, натирая половицы зубной щеткой, смоченной водой, – как надо Родину любить, мать твою…

Уже под утро меня вытащили на разговор в тот же умывальник: мол, кто ты да что. И почему заступился за узбека. Жить не хочешь?

С тех пор меня пальцем никто не тронул.

Повезло. А потом еще больше.

В декабре, зимой, что бывает редко, у нас разразилась эпидемия дизентерии. Сначала по-одному, а затем пачками молодые солдаты оккупировали все туалеты. Армия давала нам прочиститься от души. На второй неделе дошла очередь и до меня.

В госпитале, забитом кроватями вплоть до коридора, я наконец оказался в тепле и отоспался. Промучился пару дней, принял несколько раз какие-то таблетки и начал возвращаться к жизни. Иногда всех гоняли на процедуру, которую называли «телевизор». Это как в гражданской жизни. Только откровенно, без лицемерия. Нас ставили, согнувшись, словно в храме, коленями на стол и засовывали сзади какую-то трубку, вглядываясь в нее. Как воин с плаката о бдительности.

Это и был «телевизор». Прямо как настоящий, сегодняшний. Только тогда заглядывали в нас, а сегодня мы. Но все туда же.

Мы поначалу почти не ели, курили вдоволь, поскольку получали по 18 пачек шестикопеечных сигарет в месяц на рыло, играли в карты, травили анекдоты и спали. Через несколько дней утром я неожиданно ощутил крепкий стояк и сообразил, что вообще как-то забыл об этом. Если мысль шевельнулась в штанах, значит возвращаешься к жизни. Стало легче дышать.

Свой первый армейский Новый год я там, в медсанчасти, и встретил. С первой увиденной желтой вошью у внутреннего шва подштанников и с какой-то жидкостью в руках, сваренной из зубной пасты. Типа слабого самогона.

– С новым счастьем! – чокались мы, не морщась.

Но счастье не ходит строем.

В газету, на которую я рассчитывал, в последний момент так и не взяли.

Как объяснил, пряча глаза офицер-коллега, брать меня запретили особисты.

– Мы тебя потом вызовем… – соврал он на прощание, с облегчением открывая дверь на выход. Так мы с ним и вышли в разные стороны.

И вскоре автобус повез меня с ребятами в монгольскую пургу, куда-то далеко-далеко в ночь. Даже уже не на край, а за край света.

Где-то там, без географических опознавалок, в глухой, как власть, степи ровным прямоугольником стояли бараки. Чуть в стороне – домики для офицеров. Ни проволоки, ни забора, ни вышек, ни даже часовых. Кому мы здесь нужны?

Меня определили в путейскую роту. Рабочую. Это для тех, кого везли час-два куда-то дальше в степь, где тянулась ветка строящейся железной дороги. Мы ее и строили. На века светлого будущего тех, кто остался дома, чтобы любить девушек и Родину. А долги за все их хорошее достались нам, лишенцам.

Встав по несколько человек в ряд и засунув лом под рельсу, мы дружно и морозно рихтовали ее, родимую, под команду сержанта.

– Чайник… – кричал он.

– Медный, – орали мы, дергая лом.

– Чай… Горячий… Девки… Любят… Х… Стоячий…

Так мы занимались «сексом» до вечера. Перекур – и по новой.

Темнело рано, знобила поземка и солярные костры грели наши задницы, а мысль о возвращении в теплую казарму – душу.

Сжавшись от мороза в кузове грузовика, я думал: «Неужели где-то есть жизнь и можно ходить по городу, укладывать конспекты, читать, смотреть телевизор, радио, встречаться и провожать кого-то. Она была нереальной, та жизнь. Или то, что я сейчас здесь, и нет выхода – нереально?».

На новом месте после отбоя каждую ночь нас поднимали с кроватей, строили раздетых, и кто-то, встав на табуретку, кукарекал и кричал, что до дембеля «дедушкам» осталось столько-то дней. А потом весь строй выборочно лупили в живот или давали «чилим» в лоб, оттопырив большой палец, как катапульту. С оттяжкой, до звезд из глаз. Временами просто укладывали в постель, а потом, пробегая вдоль коек, давали разочек ремнем, через одеяло. Старались по ногам. На теле могли остаться синяки или сильный ушиб с последствиями. А это никому не нужно. Явных следов от ударов, как и от унижений, оставаться не должно. Непорядок это.

Но меня почему-то опять не трогали. Обходили. Это тебе не университет. В армии инквизиций нет.

Мы вставали в шесть утра, умывались, строем шли на завтрак, поспешно брали хлеб и накладывали порцию из общего котла, из остатков, только после того, как себе наберут старослужащие, потом садились на машины и ехали на трассу. В темноте.

В темноте, к вечеру, и возвращались.

Через месяц, как и в учебке, я снова понял, что надо бороться. Или пустить по течению, вкалывая и тупо считая дни. Все два года. Мол, ничего поделать нельзя.

Но я же сказал, что этого не умел.

Пару раз в неделю мы выезжали на работу позже, потому как проводились политические занятия и молодой, к слову, толковый лейтенант, читал нам басни о международном положении и агрессивной сущности капитализма. Замполит роты был незлобивый веселый парень и немногим старше нас. А со мной вообще почти ровесник. Однажды он спросил, могу ли я написать реферат: ему надо было вступать в Коммунистическую партию.

– Почему нет? – обрадовался я.

И на несколько дней остался в роте, обложившись журналами под названием «Коммунист Вооруженных Сил» с дубовыми текстами теоретических выкладок о воспитании советского воина-патриота. После трассы здесь мне было спокойно. Но все хорошее быстро заканчивается, если его не попытаться продолжить. И тогда я решил рискнуть. В конце концов рельсы меня ждут всегда, никуда не денутся. На то и исключали. Но это было бы слишком просто и радостно для тех, оставшихся. Но не для оставленных. А значит, и не для меня.

18
{"b":"234956","o":1}