Это было первое разочарование в его жизни.
Потом, уже поступив в какой-то институт, для диплома, он ударился во все тяжкие и полностью оправдал свое школьное прозвище, отдаваясь скоротечной любви в подъездах, скверах и даже на кладбище, прислонив подругу к устойчивой могильной плите.
– Изучаю женскую психологию, – объяснял он, пересказывая мне очередную нечаянную встречу.
И разве можно было ему отказать в квартире на время? Да еще в женский праздник, когда им и подливать не надо.
Я дал ему запасной ключ, а сам поехал в гости. Мы пили за женщин, свободных, но занятых не мной в тот вечер, читали стихи и говорили о замечательном мире в каморке у папы Карло за нарисованным очагом, где играют «Битлз» и «Роллинг стоунс», все ходят в джинсах, любят и радуются жизни. В двадцать лет и мы радовались друг другу. Тогда за любовь еще не платили.
Далеко за полночь я добрался домой. Свет в окнах не горел. Дверь открылась легко и без скрипа. Было темно и страшно хотелось спать. Я прошел в спальню, на ходу разделся, бросив вещи на пол, и завалился на кровать.
Рядом, под рукой, вдруг материализовалось что-то мягкое, жаркое и распаренное.
– Большая… – только и подумал я.
– Ну давай, – застонала она, раскрываясь.
И я дал. А что мне оставалось делать? Это много позже сексуальная жизнь становится изощренней, чем в юности. А все потому, что с каждым годом остается больше возможностей подумать и меньше – повторить.
– А собственно, кто это? – навеялось тогда, но потом, вместе с растущим чувством голода. Я осторожно сполз с кровати, набросил рубашку и протиснулся в коридор. На кухне, как ни странно, почему-то уже горел свет. А за столом, заставленным закусками, за полупустыми бутылками вина и водки на деревянном табурете восседал…Николай. Голый и удивленный. Как белый вопросительный знак на фоне черного оконного квадрата, выходящего в мир.
Оказалось, что они вдвоем хорошо отметили праздник, и он, подтаяв, рассказал ей о своей жизни. И одиночестве. И она прониклась. Он показал ей свои мужские достоинства. Оказалось, что это недостатки.
И было все. И ничего не было, потому что он заснул и, проснувшись, пошел в туалет. А когда вышел оттуда, то услышал в спальне вздохи и стоны. И не понял, кто там и откуда. Но на всякий случай сел на кухне.
А что ему оставалось?
Я молча разлил вино, мы чокнулись и рассмеялись. Потом вышла она, уже одетая и умытая, хоть бы хны. И тихо присела между нами на уголок стола, не мешая. И мы пили оставшееся, травили анекдоты и пели под гитару «о том, кто раньше с нею был» и о штрафных батальонах.
И мартовские коты подпевали нам с улицы восходящего смуглого двадцатилетнего солнца. Чистого, как инстинкты, еще не замутненные помыслами и рассуждениями мозгов, засоренных годами жизни среди людей.
НАСИЛЬНИК
(БЕЛАРУСЬ, 1974)
– Это он? Вроде, похож.
Их было двое.
Я едва успел войти и даже не присел, когда один из них схватил со стола листок и, глянув на него, впялился мне между глаз. Прямо, но насквозь.
На листке был карандашный портрет какого-то парня. С короткой стрижкой на пробор.
– Разберемся, – второй небрежно отложил листок в сторону. – Сам расскажешь, зачем ты ее насиловал и выбросил из окна?
– Кого ее?
В отличие от кино и прочих глупостей для девочек, они оба оказались злые. Оба представились следователями и даже показали удостоверение. Но я их не разглядел – все поплыло…
За полчаса до этого меня вызвали в деканат прямо с лекций.
– Вам срочно надо в здание студенческого общежития на улице Октябрьской. Знаете, где? Это новая высотка около стадиона «Динамо», – заместитель декана был строг и собран. – Вас ожидают в комнате коменданта. Вещи можете не брать, это ненадолго. Там все объяснят.
Я подумал, что, может быть, мне все-таки решили дать общежитие. После гибели отца было стыдно получать переводы из дома и, чтобы сэкономить, я подселился к более счастливым однокурсникам «зайцем», нелегально.
Приходил как можно позже, стелил на полу, между четырьмя кроватями, матрац и спал, чтобы уйти утром. В библиотеку. Все равно до лекций податься было некуда.
Библиотека мою учебу в университете и погубила. Я читал, открывая для себя мир неизвестных авторов сначала в тематическом каталоге, потом уже с книгами и старыми подшивками газет. Не зря в старые добрые времена их сжигали публично. Много книг – много вопросов. А власть не любит отвечать. Для этого есть подданные.
Через пару месяцев у ребят, приютивших меня, возникли проблемы: мол, нелегала держат, и я переселился на второй этаж того же общежития родного факультета.
Мне повезло. Мне почему-то всегда везло: там затеяли длительный ремонт, и в одной комнате были свалены батареи парового отопления. За ними я прятал матрац и казенное одеяло. На них и спал. Кроме батарей в комнате ничего не было, даже света. Осень тогда выдалась холодная, и, сжавшись каждый раз проскакивая мимо дежурного, поскольку пропуска не было, я даже не раздевался. А просто заворачивался в одеяло, положив под голову портфель.
Одежду держал этажом выше, у однокурсников.
С утра приходить в гости к студентам не запрещалось, и мне можно было аккуратно у них появляться, переодеться и принять душ. По юности мне еще было непонятно, почему и за что тебя выталкивают в изгои. И все, вроде, должны быть равны, но одни имеют права, другие их получают, а третьи, не имея, о них задумываются. Так взрастают революции.
Из «чужих» никто не знал, что на самом деле я ночую здесь же, внизу, этажом ниже. Да никто и не интересовался. Самое главное – конспекты, библиотечные выписки, тетрадь со стихами, зубную щетку и пасту – я всегда носил с собой. А где оставишь?
Это была идеальная студенческая жизнь. Батареи в темной комнате, где можно было свалиться и спать. Ранние морозные рассветы, пригодившиеся потом в армии. Теплая республиканская библиотека, девчонки с подъездами и друзья по всему городу, у которых я иногда, задержавшись, охотно оставался ночевать. И поесть.
Но я все-таки надеялся, что, как иногороднему и малообеспеченному, мне однажды дадут свое место в общежитии. Как положено. Право-то было. Только где его взять?
– Давай, рассказывай. Срок тебе, парень, светит немалый…
Следователи поначалу недоверчиво слушали о том, что я вообще никогда не был в этом здании и понятия не имею ни о девушке из какой-то комнаты, ни о насилии, ни о том, кто ее выбросил. Если такое действительно было.
Через полчаса они все-таки согласились, что портрет подозреваемого на меня не очень похож, особенно пробор, но потребовали подробного отчета за какой-то там день: где был, когда и с кем. В деталях. Еще час я все это описывал уже как показания.
– Ладно, – в конце концов сказали насильники от власти. А кто они еще? – Похоже, это был не ты. Свободен…
Через несколько лет, уже вернувшись из армии, я встретил однокурсника. Случайно, как почти все в этой жизни. Не считая следователей.
– Ты помнишь? – сказал он. – Однажды тебя вызвали прямо с занятий к декану, надолго? Так вот, в перерыве мне сказали забрать твой портфель и отнести его в деканат. Там сидел какой-то штатский. Он и прибрал вещи на обследование. Через лекцию, на другом перерыве, меня вызвали снова, и я отнес портфель обратно в аудиторию. Так что ты, вернувшись, ничего и не заметил. А что у тебя там было?
– Не знаю, – растерялся я, вспомнив карандашный портрет, на один ровный пробор, с головы до самого сзади, донизу. – Знаю только: то, что было, не было…
ПО-СОСЕДСКИ
(ЛИТВА, 1974)
Ривка жила в Вильнюсе и была единственной, кто выжил в своем местечке в июне 1941 года. Мать заслонила ее при расстреле, и ночью она выбралась из едва присыпанного и еще дышащего рва. И потом, прячась в лесу, тоже выжила. Их там, бежавших из разных мест, было несколько – нашли друг друга. Но все, кроме нее, умерли от голода или замерзли.