Я обильно процитировал свою статью для того, чтобы читателю легче было оценить реакцию на нее в русской эмиграции. Кроме того, ее последняя часть содержит материал для важных размышлений. Эту вторую часть можно было бы назвать «В чем Белоцерковский ошибается».
А ошибался я прежде всего в том, что считал, что подготовленность народа к демократии выросла, и народ приобрел отвращение к авторитаризму, что беспорядок и анархия уже прочно ассоциируются у него с авторитаризмом. Теперь у многих скорее ассоциируются, увы, с демократией!
Но Солженицын оказался здесь прав не потому, что он народ хорошо знает, а потому, что очень демократию не любит. Вскоре он напишет, что демократия — это «право свободно разрушать свое государство».
И ошибался я потому, что недооценивал силу деморализующего и отупляющего воздействия авторитаризма, в частности авторитаризма брежневского периода. За годы моего отсутствия в России это воздействие продолжалось и, похоже, усилилось. Ложь, цинизм, двоемыслие, воровство, обострение эгоизма и невосприимчивости к чужим страданиям — все это вело общество к деградации моральной и умственной, и люди оказались неспособными к объединению и солидарности для борьбы за свои интересы и права, для самозащиты от ограбления и эксплуатации. В результате с 93-го года в стране устанавливается авторитарный режим, который поддерживает православная Церковь. Но не «куполом» ему служит, а сама находиться под куполом власти, точнее КГБ-ФСБ! И кровь вот уже скоро 10 лет льется в Чечне, и народ бедствует пуще прежнего, но за Путина голосует.
Моя статья с критикой «Письма к вождям» Солженицына вызвала в эмиграции бурный взрыв возмущения. Редактор газеты Андрей Седых позвонил мне и стал кричать, что проклинает себя за решение напечатать статью, что я не представляю, какие звонки и письма он получает. И он вынужден их печатать!
Возмущение эмигрантов, как я понимаю, вызвало не столько содержание моей критики, сколько сам ее факт. Какой-то еврейский эмигрант посмел критиковать Великого Русского Писателя!
Но не успел Седых начать печатать поток возмущенных откликов, как на Запад пришла статья Сахарова «О письме А. Солженицына «Вождям Советского Союза»». Он все-таки нашел в себе силы ее написать.
И вновь раздался звонок Седыха: «Вадим, мы спасены! Сахаров ответил Солженицыну! И он пишет почти то же самое, что и вы! Я теперь выброшу в корзинку большинство этих грязных писем и статей!».
Ненависть ко мне в эмиграции после ответа Сахарова, разумеется, только усилилась. Было известно, что я поддерживаю телефонную связь с Сахаровым, и по эмиграции пошел слух, что я с ним сговорился. Работавший тогда режиссером на «Свободе» бывший адъютант генерала Власова Анатолий Скаковский сказал мне: «Мы думали — вы смелый, а вы, оказывается, знали, что Сахаров тоже выступит».
Ненависть русской эмиграции я закрепил сближением с украинской эмиграцией. Сблизился я с либеральным крылом украинцев, но для русских эмигрантов это не имело значения, так как либеральные украинцы тоже выступали за отделение Украины, а значит — были врагами. Сближение с украинцами началось с того, что они предложили мне дать интервью для их журнала «Сучасность», и я, о ужас! не отказался. И не отказался потом поучаствовать и в диспуте в Украинском университете.
Диспут этот был очень забавным. До меня в Нью-Йорк приехал некто Юрий Гендлер, ленинградский диссидент, еврей по отцу и русский шовинист-великодержавник по самоопределению. Он именно так себя и представлял: «Я не русский националист, я русский шовинист. Националист — это узко для русского человека!». Причем шовинистом он стал в Америке, сориентировавшись, видимо, на старую русскую эмиграцию. В Америке он объявил себя и монархистом, и православным христианином, крестившись в местной церкви. Как и я, он поступил работать на «Свободу».
Так вот, нас с ним украинцы пригласили в свой университет на дискуссию о судьбе СССР. Я выступал за свободу отделения республик и утверждал, что такое отделение неизбежно произойдет в случае падения тоталитаризма в СССР, так как слишком много недоверия, а часто и ненависти накопилось у нерусских народов к России. Гендлер, естественно, выступал за «Единую и Неделимую Россию», подразумевая под понятием Россия всю территорию СССР.
Я спросил его во время диспута: «Вот вы, христианин, стоите за великую и неделимую Россию, и старая Россия для вас образец. Хорошо. Но ведь если завтра вы дадите нерусским народам хотя бы половину царских свобод, то вам, христианину, придется вскоре пускать в ход танки, чтобы удержать их в империи».
— Ну что ж, — ответствовал он, — Христос, когда надо, мог быть жестоким. — И пустился в рассуждения о том, что русский народ — великий народ, отмеченный богом, и потому просто обязан пасти другие народы. — Вот вы же не преминете, — пояснил он, — воспользоваться силой, если ваш сын попытается убежать из дома!
— Значит, на бога надейся, но и с танками не плошай? — спросил я его.
Украинские студенты и преподаватели встретили мои слова аплодисментами. Поняв, что проваливается, Гендлер воззвал к аудитории: «Но зачем нам разделяться, когда мы (значит — русские и украинцы) так близки друг к другу по происхождению, культуре?».
— Вот это нас и пугает! — ответил ему сидевший в первом ряду профессор под аплодисменты зала.
— Но мы с вами одной религии, мы с вами православные! В отличие от него! — показал Гендлер на меня, рассчитывая, видимо, на то, что среди украинцев должно быть много антисемитов. Зал взорвался возмущением, люди стучали руками по столам, топали ногами. Ведь это была аудитория либерального университета, большинство студентов которого родились и выросли в США. Ведущий собрание редактор «Сучасности» Роман Купчинский, тоже молодой человек, встал и сказал, обращаясь к Гендлеру:
— Дорогой господин! У нас, в нашей аудитории, так дискуссии не ведут! Прошу вас иметь это в виду!
В русской эмиграции, как я узнал потом, мое выступление вызвало пароксизм бешенства. Позже, когда я переехал в Мюнхен, Джон Лодизин сообщил мне, что после моей статьи с критикой Солженицына и выступления в Украинском университете в русской эмиграции «создалась группа, точнее, организация», поставившая себе целью удалить меня со «Свободы».
Но сделать это эмигрантам тогда не удалось: в расцвете был детант, и влияние русской эмиграции на американцев очень ослабло, однако в черный список эмиграции мое имя вошло раз и навсегда. Я стал числиться в нем русофобом и коммунистом, «Красносинагогским».
Ирония ситуации состоит в том, что через много лет, уже в конце перестройки, Гендлер, перекрасившийся в демократа и американского патриота, дослужился до поста директора русской службы в Мюнхене, стал моим начальником и яростным поклонником Ельцина, из-за чего мне пришлось в октябре 93-го года уйти со «Свободы», так как я сторонником Ельцина не стал.
Роман Купчинский, между прочим, в те же годы был назначен главным редактором украинской службы «Свободы».
Продолжал я натыкаться на малоприятные сюрпризы и со стороны новой, демократической эмиграции.
В Нью-Йорке я позвонил Валерию Чалидзе, приехавшему в Америку несколько раньше меня. Чалидзе, напомню, вместе с Сахаровым был основателем Комитета прав человека — первой правозащитной организации в СССР. Я был знаком с Чалидзе в Москве, хорошо знал его первую жену Веру Слоним (Литвинову), внучку знаменитого сталинского наркома иностранных дел Максима Литвинова, дружил с ее матерью Татьяной Максимовной Литвиновой и отцом, талантливым скульптором Слонимом. Был у меня с Чалидзе и неординарный контакт осенью 72-го года. Мы жили в одном переулке — на Сивцевом Вражке. И однажды мне позвонил Сахаров и сообщил, что у Чалидзе отключен телефон, но он этого не знает, и, видимо, к нему могут скоро прийти с обыском из КГБ. В связи с чем Сахаров попросил меня подойти к Чалидзе, предупредить его и сообщить, что он, Сахаров, срочно выезжает к нему. Сахаров просил меня быть внимательным, так как около подъезда и квартиры Чалидзе уже могут дежурить чекисты.