Заметил ли, между прочим, читатель, если он знаком с произведениями В. Короленко, как письма Карпика напоминают по тону его повести и очерки об Америке? Вспомнить хотя бы повесть «Без языка».
Какое великое моральное опустошение произошло в России за прошедшее время! Ведь не только анархисты могли по-человечески взаимодействовать друг с другом. Большевики, меньшевики хоть и враждовали между собой, но внутри своих общин действовали весьма солидарно. Мне иные наши эмигранты говорили: русская эмиграция всегда была такой, как сейчас. А я отвечал: «Неправда! Если бы большевики вели себя в эмиграции так, как мы, то мы бы сейчас не были в эмиграции!».
В том, что я прекратил переписку с Карпиком, меня несколько извиняют нахлынувшие обстоятельства. К 1977 году окончательно распались отношения с моей второй женой — Верой Ерофеевой, пришлось разводиться.
А в феврале 1978 года из Москвы пришло сообщение о смерти матери.
Глава 23 Кризис
Еще один развод.
Смерть матери.
Блокада. Параллельный мир.
История Аниты Бришке-Белоцерковской.
Женя и сэр Бернар
Годы 1977—1978 были для меня временем тяжелого кризиса. В эмиграции обильно рвались не только дружеские, но и семейные связи. Развалилась, как я уже говорил, и моя семья. Выявилось, что моя жена принадлежала к числу женщин, сильно подверженных влиянию окружающих людей. В России меня, а следовательно окружали друзья и атмосфера уважения. В эмиграции же все переменилось: вокруг сгустился смог враждебности. А в Мюнхене жена со временем тоже стала работать на «Свободе» — переводчиком с английского в отделе новостей, где сидело много энтэссовцев, и где враждебные настроения по отношению ко мне обступили ее особенно плотно. И она начала постепенно поддаваться им. На этот грунт стали накладываться и другие моменты. В эмиграции недостатки людей часто начинают словно вспучиваться, вылезать на поверхность, закипать. Я долго терпел ради детей, но в конце концов пришлось разводиться.
И в то же самое время, 7 февраля 1978 года, я получил из Москвы сообщение о смерти матери.
Я почувствовал ее смерть. Вечером того дня мне вдруг стало неспокойно, захотелось позвонить матери, но ее телефон не отвечал. Она умерла в тот вечер в больнице во время операции. У нее не выдержал ее искусственный желудок, произошло прободение — и операция не помогла. Потом я узнал от ее подруги, что умерла она именно в тот час, когда я ей звонил. Мать тоже похоронили на Немецком кладбище, рядом с отцом. Родители остались в России на Немецком кладбище, а я — в Германии, в эмиграции!
И опять передо мной встал неразрешимый вопрос, должен ли был я оставлять мать одну? Вновь вспомнил я формулу Иосифа Юзовского: «Что для человека возможно, рано или поздно может представиться необходимым». Конечно, где и кем бы я смог в Советском Союзе работать, и в лагерь рано или поздно попал бы — матери легче бы не стало. Давила меня и необходимость то и дело брать у матери деньги на жизнь, подтачивая небольшие ее сбережения. И все же, все же...
Дачу в Кратово я хотел через Инюрколлегию передать старшему сыну Сергею, но он по-прежнему боялся связи со мной, не пришел даже на похороны бабушки. Дача попала в чужие руки.
Смерть матери и развод совпали с началом тотальной блокады моих работ в русской эмиграции. После выхода «Демократических альтернатив» в 76-м году во всех русских эмигрантских изданиях установился бойкот любых моих работ и даже не допускалось упоминать мое имя. Исключение некоторое время составлял выходивший в Америке журнал «Новый американец», который редактировал Сергей Довлатов, но после того как его вытеснили из этого журнала, он также закрылся для меня.
В том же 77-м году я попытался издать сборник рассказов, который в 68-м году был отвергнут в «Советском писателе» как идейно порочный. Оптовый торговец русской книгой Орест Нейманис посоветовал мне обратиться в находящееся в Канаде издательство «Заря», которое он охарактеризовал как политически весьма нейтральное, коммерческое, т. е. для меня более всего подходящее. Я написал в это издательство письмо, объяснил происхождение рассказов, их судьбу в СССР и попросил сообщить, интересует ли издательство в принципе такой сборник? В ответ я получил следующее письмо:
«В. Белоцерковскому Мюнхен, Германия 22 сентября 1977
Подтверждаем получение Вашего запроса о возможности выпуска сборника Ваших произведений издательством ЗАРЯ. Издательство ЗАРЯ не коммерческое предприятие, оно создано, главным образом, для опубликования работ, разоблачающих сущность коммунизма. В Ваших статьях мы видим пренебрежительное отношение к нашему народу, к истории России, к истории борьбы русского народа за освобождение от коммунизма. Мы также видим Ваши попытки подлечить некоторые недуги коммунизма и не замечаем стремления вести с этим международным злом повсеместную и последовательную борьбу, вплоть до его уничтожения. Поэтому нас не интересует издание Вашего сборника. Председатель издательства «Заря» Сергей Зауер».
Заметьте — нет даже общепринятых форм вежливости в начале и в конце письма. С подобным я не сталкивался и в СССР!
И самое поразительное здесь, как и в других подобных отзывах, — это утверждение: «В Ваших статьях мы видим пренебрежительное отношение к нашему народу». Это при том, что я единственный — подчеркиваю, единственный — среди всех эмигрантов выступал печатно против уничижительного отношения к российскому народу как со стороны новых «демократических» политэмигрантов, так и национал-патриотов, презиравших реально существующий в советской России народ. В эмиграции господствовала самая настоящая народофобия. И война с народофобией была второй главной темой моей публицистики на Западе.
Эмигрантские объединения не распространяли моих книг среди людей, приезжавших из Советского Союза, — моряков, туристов. Если бы я знал тогда то, что знаю сейчас (что блокада эта была скреплена КГБ), мне было бы много легче. Легче терпеть преследования врагов, чем людей, находящихся, казалось бы, по одну с тобой сторону баррикад. Но впервые ясно я понял причину монолитности блокады по отношению ко мне лишь в 1981 году в связи с деятельностью польской «Солидарности». Об этом я расскажу позже.
После того как провалилась попытка создания журнала, я застревал навечно на «Свободе» и лишался возможности писать прозу. Что называется, куда ни кинь! Впервые появилась мысль, что, может быть, надо уходить из жизни.
Но сил было еще много, и я смог мало-помалу преодолеть кризис. Помогли мне опять же и мои чехи — дружбой, вниманием, уважением. Я подружился тогда со знаменитым чешским бардом Карелом Крилом, работавшим на РСЕ. В 68-м году он в Чехословакии был как Высоцкий, Окуджава и Галич в одном лице. Очень характерно, что вернувшись на родину через 20 лет изгнания, когда в Чехословакии рухнул просоветский режим, Карел стал популярен еще больше, чем в 68-м, сделался кумиром молодежи. У нас такое, увы, невозможно.
С Карелом мы гуляли по окрестностям Мюнхена, пили пиво в «биргартенах», на чешских вечеринках я наслаждался его песнями.
Один попутный эпизод. На Запад, во Францию эмигрировала Наталия Горбаневская. Приехала и в Мюнхен, на «Свободу». Я спросил Крила, не хочет ли он познакомиться с Горбаневской? Он изъявил желание, и я пригласил Горбаневскую домой, и Крил пришел. И вот встретились: участница героической демонстрации 68-го года на Красной площади в знак протеста против оккупации Чехословакии и один из героев Пражской весны. И никакой встречи не получилось. Горбаневская смотрела на Крила без интереса, была суха и высокомерна. И всю дорогу повторяла, что она — православная, и что это такое — православие — для спасения души, России и мира. А Крил был задиристым петухом, и он вдруг сказал: «Значит ты — православная?». Чехи быстро переходили на «ты». «Да!» — отозвалась Горбаневская. «А я — левославный!» — бросил он ей. Горбаневская растерялась. Это было для нее как двойная пощечина: над ее православием насмешка, да еще с нестерпимой для нее приставкой «лево». Поджала губы, сделалась совсем злой монашкой и вскоре — ушла. Крил был очень доволен. И никаким левым он, между прочим, не был, как и правым. Идеологическими категориями он мало интересовался, был талантливым артистом, органическим демократом и патриотом своей маленькой многострадальной родины.