Пуля попала в грудь. Меня замкнуло, и я перестала видеть. Только чернота. Я перестала чувствовать мир вокруг, но это вещество, эта пыль, будто сохраняло мои очертания, я будто была сотворена из тоненькой металлической пленочки. Все исчезло, а пленочка осталась, и этот металлический налет удерживал ощущение жизни, понимание себя в разверзшейся пустоте короткого замыкания.
Такое уже несколько раз случалось. И в каждом случае меня восстанавливал Мастер.
Впервые я открыла глаза более трехсот лет назад, в тысяча шестьсот семьдесят пятом году. Когда Иван Прокофьевич Саморыга закончил работу, я могла произнести лишь несколько простых фраз, я могла сделать по зале лишь несколько неуверенных шагов. Чувства проснулись позже, и очень долго я была совсем дурочкой, совсем куклой.
Однажды осознать себя говорящим часовым механизмом на двухстах камнях — как это было печально! Шедевр механики с фарфоровыми руками и фарфоровой головой. Только прожив на свете сто лет, я поняла, что я механизм. Поднявшись на башню, я бросилась вниз. Откуда мне было знать тогда, что свойства фарфора из лаборатории гениального алхимика не дадут мне умереть? Сын Мастера, прапрадедушка Тимура, Петр Саморыга восстановил шедевр механики после неудачной попытки самоуничтожения. Мне было сказано, что я не просто кукла, что я живой механический портрет настоящей девушки, жившей когда-то, — девушки, в которую был влюблен Мастер.
Много лет спустя вернувшийся из смерти Иван Прокофьевич Саморыга ждал, что вернется и она, Майя, но она не вернулась, потому что она всегда находилась рядом с ним, она была мной.
За долгую свою жизнь я постепенно научилась чувствовать и видеть; тайна моего фарфора — давно утерянная формула гениального алхимика — позволяла мне испытывать любые оттенки человеческих чувств, но движения моих рук и ног оставались неестественными и угловатыми почти до последнего времени. Только с возвращением в город Саморыги-младшего в мое совершенное тело проникли электронные кристаллы и новейшие процессоры. Тогда шедевр механики перестал отличаться от обычной девушки.
Однажды Тимур предложил мне сбросить белые шикарные платья, оставить на столике в музее фамильные драгоценности и, нарядившись в джинсы и свитер, просто выйти на улицу. Я испугалась. Но прошла всего неделя, и я уже не мыслила себе иного существования. Мой мастер был молод и горяч. Он записался в городскую добровольную дружину, и я вслед за ним. Должен же кто-то следить за порядком в перенаселенном городе. У нас ведь был только один милиционер. Почему кукла на двухстах драгоценных камнях не могла ему помогать?
Было кое-что, отличающее меня от людей — как от живых, так и от мертвых. Кое-что, о чем я никогда никому не говорила. Я видела, как возвращались в свои дома с кладбища первые покойники, я видела удивление и радость живых. Но они думали, что все это происходит лишь у нас в городе, в абсолютно чистой исторической нише, где за всю историю не было снесено ни одного здания, а я понимала, что это вовсе не так.
Я знала: в какой-то момент что-то сдвинулось в законах природы и мертвые во всем мире стали потихонечку проявляться. Знала и молчала, потому что видела, как все это ненадолго. Мертвые расстанутся с живыми так же неожиданно, как и столкнулись с ними. Два мира будут существовать отдельно один от другого, как и раньше. Между ними лишь тоненькая мигающая диафрагма СМЕРТЬ. Больше ничего, никакого общения.
С возвращением мертвых город расцвел. К хорошему привыкаешь быстро. Прожив триста спокойных лет, когда за окошком все постепенно менялось, я вдруг окунулась одновременно во все свое мыслимое прошлое. Город расцвел, а я, шедевр механики семнадцатого века… Я влюбилась. Влюбилась в своего молодого мастера, и это было почти как у людей.
III
Когда-нибудь Тимур умрет, и единственным способом сохранить нашу любовь будет соединение. Но пока спешить было некуда, пока можно было и подождать. Я все равно боялась превратиться в крепа. Я боялась этого даже теперь, погруженная во мрак, не уверенная в том, что меня восстановят. Одно дело вернуть к жизни даже полностью разбитый механизм в условиях лаборатории, когда все заводы прошлого и настоящего в руках мастера, а другое — восстановить его в деревне, когда ни инструментов нет, ни времени, когда дом атакует мертвая армия, а горстка живых в пьяном ослеплении пытается под хрип магнитофона завершить примитивный похоронный обряд.
Почему я не хотела стать крепом? В первую очередь, наверное, потому, что столько лет прожила в одном музее с Эльвирой. Эльвира не была шедевром механики. Ее изготовили в середине прошлого века. Эльвира была предмет, восковая кукла. Художник, создавший женщину-трубочиста, вернувшись из смерти, овладел макетом, вошел в него. Я хорошо помнила этого неудачника в мятом костюме, с темным дрожащим лицом и потными ладонями, помнила его неопрятную горбатую жену. Все в городе насмехались над ними.
Соединение произошло в помещении музея под утро. Эльвира вышла из своей ниши, поправила на плече веревку, и в утренней полутьме я увидела ее страшные черные глаза. Пробило шесть, механические мальчики в часах запели псалом. По улице за окном с грохотом прокатила какая-то карета на железных шинах. Соединившись в одно целое, художник с потными ладонями, его горбатая жена и восковая кукла обрели и голос и материальность, и это существо протягивало мне испачканную угольной пылью руку. Оно не имело памяти — ни памяти художника, ни памяти куклы. Это было новое существо. Тогда я поклялась себе, что никогда, ни при каких обстоятельствах не поступлю подобным образом.
Другие крепы не были столь омерзительны. Школьный учитель, позже соединившийся с несчастною Анной, часто бывал в музее. А полосатый Тим, например, был мне откровенно симпатичен.
Крепы меня пугали, ими двигал какой-то неясный инстинкт. Креп сохранял, по сути дела, все три своих сущности: сущность живого, сущность мертвого и сущность послужившего им основой бездуховного предмета. Отсюда возникала и внешняя алогичность. Хотя логика присутствовала. Как и любой новый вид, в борьбе за существование они шли на любые преступления. Но преступлением-то это было лишь с точки зрения людей, всех — и живых, и мертвых. С другой стороны, крепы просто обожали детей. Их странное триединство порождало логику и чувственность, сходную с детской.
Тимуру я никогда ничего не скажу. Жизнь девушки в свитере и джинсах настолько увлекла меня, что на какое то время я даже умудрялась забыть, что сделана из фарфора и дерева, что у меня нет сердца, а плавность движений обеспечена новейшим процессором. Я не хотела никому ничего объяснять. К тому же теперь, имея телефонную сеть, они и сами могли узнать свое будущее.
Со всею ясностью разделение пути наметилось лишь несколько месяцев назад. Никто не замечал, а я уже видела несколько раз отдаление мертвых. Мертвые становились на мгновение прозрачными и почти пропадали. Интересно, что сами они этого не видели. Живые, не обладая особым зрением, уж тем более не видели. Я поняла: ничего не изменишь, процесс пошел. Через некоторое время планета окончательно избавится от своего прошлого.
Но не я одна заметила приближение катастрофы.
Впервые Эльвира открытым текстом велела мне соединиться с Тимуром месяц назад. Она сказала, что сейчас в другом месте, далеко от города, готовят новых крепов. Они будут созданы из роботов, подобных Ипполиту, и подневольных мертвых солдат. Она сказала, что после того, как пути живых и мертвых разойдутся, крепы окончательно обретут свою силу, и чем больше их будет в нужный момент, тем эта сила, соответственно, будет больше.
На нас с Тимуром давили с двух сторон. Как городское начальство узнало о моем разговоре с Эльвирой, понять трудно, но сначала с нами по очереди вежливо поговорили — я хорошо запомнила грустное пьяненькое лицо монаха Иннокентия, целую ночь посвятившего спасению наших душ, — а потом Тимура просто стали гнать из города. Тогда мы и бежали с ним. Мы не хотели становиться одним существом, но мы не хотели и терять друг друга.