Через несколько человек снова наткнулись на зека с пониженной нормой выработки. «Сколько?» — «72». — «А этот?» — «67». — «Выходи!»
Так он обошел весь барак и отобрал пять человек. Им приказали собраться и под конвоем куда-то увели.
На другое утро меня вдруг вызывают: «Гуричев, на вахту!» Сердце мое екнуло. Всех гонят на работу, а меня посылают на какое-то дело. Однако вижу, не только меня, но еще несколько других зеков. Нарядчик отвел нас в сторону и шепчет: «Подождите, с вами будет говорить сам начальник отделения Кочерыжкин». Действительно, вскоре он появился и обратился к нам с такими словами: «Вот что, заключенные! Сейчас вы под командой начальника режима пойдете километров за тридцать отсюда. Что будете там делать, скажут на месте. Берите с собою кирки, ломы, лопаты. Только предупреждаю — обо всем, что там увидите, чем будете заняты — молчок! Проболтаетесь — вас постигнет тяжелая участь. Понятно? А теперь идите!» — закончил он. Нам трудно было догадаться, на какую работу нас посылают. Дали нам харчей на трое суток и погнали этапом под конвоем. Сначала шли по главной асфальтированной трассе, которая начинается от Магадана, а кончается на крайнем севере. Прошли километров двадцать пять, а потом свернули в сторону в глухую тайгу и прошли еще километров пять. Так оказались на небольшой полянке посреди леса. И что же мы увидели? На голой мерзлой земле лежит вповалку около пятидесяти расстрелянных заключенных. Трупы валялись в страшных ненатуральных позах — кто скрючился, кто вытянулся во весь рост, кто уткнулся лицом в снег, у кого прострелена голова и разбрызганные мозги примерзли к щеке, кто лежал в лужах замерзшей крови — кровь красными льдинками примерзла также к одежде. От этого зрелища мороз пошел по телу. Кто же так зверски расправился с безоружными заключенными? Присмотревшись, я распознал среди трупов и ребят из нашего барака. Это были как раз те несчастные люди, на которых минувшей ночью указал пальцем высокий начальник из управления и велел вывести их из барака.
Конвой дал команду рыть братскую могилу. Земля была мерзлая и твердая, как гранит. Никакой лом, никакая кирка не вгрызались в грунт, они отскакивали от земли, как мячик. Оставалось только одно — разморозить грунт и тогда его выбирать. Три дня мы валили лес, распиливали стволы на части, кололи на дрова, затем раскладывали на месте будущей могилы сухой хворост, клали на него дрова и поджигали. Оттаявшую землю выбрасывали наверх, а потом снова разводили костер на более глубоком мерзлом слое и так постепенно углубляли могилу, пока не вырыли ее на глубину три метра. Когда могила была готова, мы сложили трупы и засыпали их землей.
Через некоторое время я узнал, что виновником зверской расправы над заключенными был Гаранин — начальник Дальстроя на Колыме, тот самый, кто в ту злосчастную ночь намечал жертвы в бараке. Про него шла страшная молва. Это был лютый зверь, палач, на совести которого были сотни собственноручно расстрелянных заключенных. Бывало, нагрянет в отделение, даст приказ выстроить всех зеков в один ряд, пройдется по всей линии, пристально заглядывая в лицо каждому, и горе тому, чья физиономия ему не понравится — поднимает наган, стреляет в него в упор и идет себе дальше, как ни в чем не бывало. А то еще для разнообразия поставит всех в один ряд и скомандует: «По порядку номеров рассчитайсь, выходи вперед каждый пятый!» Составит из них отдельный отряд, уведет с конвоем в лес и там лично их всех расстреляет. Еще вот говорили, что он получал из отделений списки фамилий заключенных с нормами их выработки и против каждой фамилии с пониженной нормой ставил резолюцию «расстрелять». А потом его подчиненные приводили эти приговоры в исполнение.
Рассказывали о таком случае. Вызывает к себе Гаранин одного зека (дело было зимой) и говорит: «Вот тебе пакет, отнесешь его сегодня в соседнее отделение, сдашь под расписку, вернешься завтра к вечеру и доложишь мне. Не выполнишь задания в срок — расстреляю». А отделение, куда направлял его Гаранин, находилось в тридцати километрах. Курьеру не дали лошади и не повезли его на машине. Он мог рассчитывать только на свои ноги. И бедняга пошел. Идет час, другой. А пурга такая, что в двух шагах не видно ни дороги, ни деревьев. Глаза засыпает сухим колючим снегом. Морозный ветер продувает насквозь. Конец, думает парень. Но и возвращаться нельзя — все равно смерть. На пути большие снежные сугробы, ноги проваливаются по пояс. Нет сил. Надо бы передохнуть, присесть, пусть даже на снег. Но благоразумие берет верх — нет, нет, останавливаться нельзя — замерзнешь сразу. И огромным усилием воли он заставляет себя идти вперед, только вперед. Он бредет дальше, то натыкаясь на деревья и сбиваясь с пути, то снова отыскивая трассу. «Нет, не выбраться мне отсюда живым», — в отчаянии думает парень. Вдруг слышит шум мотора. Что это? Померещилось? Оглядывается и видит — два тонких луча света еле-еле пробиваются сквозь густую пелену заснеженного воздуха; какая-то машина с надрывным ревом медленно пробивает себе путь, то взбираясь на сугробы, то проваливаясь в ямы. У зека, потерявшего последнюю надежду на спасение, отчаяние уступило место вспыхнувшей надежде. Он подождал, пока грузовик с ним поравнялся, и крикнул что было мочи: «Остановись, ради Бога!» Машина стала. Шофер помог путнику влезть в кабину и поехал дальше. Ехали долго, так как часто приходилось откапывать завязшую в снегу машину. Наконец добрались до отделения. Пакет зек доставил по назначению, а на следующий день попутным грузовиком вернулся к вечеру в свое отделение и доложил Гаранину, что поручение выполнил.
Можно сказать, что Гаранин посылал парня на верную смерть, и только счастливая случайность даровала ему жизнь.
Вся Колыма знала о зверствах Гаранина. На все посты во главе каждого отделения он ставил таких же извергов, каким был сам. А те из угодничества изощрялись, как могли. Не отставали от них и начальники службы надзора, конвоев и прочая сволочь, под власть которой были отданы сотни тысяч беззащитных рабов, обреченных на физическое уничтожение. По количеству жертв, прошедших через эту гигантскую мясорубку, Колыму можно сравнить разве что с немецко-фашистскими лагерями смерти Освенцимом, Майданеком, Дахау во время войны, с той лишь разницей, что на Колыме уничтожали людей своего же государства.
Знала ли Москва обо всех этих ужасах, пытках, расстрелах? Думаю, знала. Хотя, конечно, отдаленность от Москвы (десять тысяч километров) и отсутствие железнодорожной связи Колымы с сибирской магистралью затрудняли связь центра с этой глухой окраиной Советского Союза. Тем более, что местная шайка бандитов в военных мундирах принимала все меры, чтобы информация ни об одном из злодеяний, совершаемых тут, не проникала за пределы их владений. Все письма, заявления, жалобы проходили строжайшую цензуру.
И все же слухи о чинимых на Колыме жестокостях доходили до центра. Дело в том, что летом через Охотское море устанавливалась более тесная связь Колымы с Большой землей. От бухты Нагаева на берегу Охотского моря до Магадана рукой подать, а колымские лагеря были связаны с Магаданом асфальтированной трассой. По этой трассе поддерживалось грузовое движение на автомашинах, водителями которых были расконвоированные люди. Можно предположить, что некоторые заключенные налаживали связь с Москвой через вышеупомянутых шоферов — отдавали им свои жалобы с просьбой передать последние вольным гражданам, направлявшимся из бухты Нагаева во Владивосток. Из Владивостока почта могла беспрепятственно попадать в Москву. Думаю, что именно таким путем кое-что о зверствах на Колыме просачивалось наружу и докатывалось до Кремля.
Однако пока колымское золото широким потоком поступало в казну, кремлевские руководители мало тревожились о судьбе колымских заключенных. Но незадолго до войны в Москве стали замечать, что план добычи золота на Колыме едва выполняется, хотя запасы его в недрах земли тогда были еще огромны, а заключенных направляли туда массами. Может быть, не обеспечены необходимые условия труда? А тут и жалобы на нечеловеческое обращение с добытчиками золота стали поступать в центр. Скорее всего, именно падение добычи золота вынудило Москву прислушаться к стонам, доносящимся из далекого края.