И вот в один из дней конца ноября 1941 года мы, как всегда, томились от безделья. Открылась дверь камеры и вошел заключенный. Это был мастеровой, в задачу которого входило утепление нашего окна. Все стали кольцом вокруг него и наблюдали, как он, не торопясь, приступал к делу. Потянула нас к нему и надежда хоть что-нибудь узнать о положении в мире. Ведь стекольщик хоть и заключенный, но пользуется свободой передвижения по территории тюрьмы, может быть, общается с вновь прибывающими с воли заключенными. Кстати, надзиратель стоит не в камере, а у открытой двери, но со стороны коридора, поэтому, может быть, не расслышит и не прервет наш разговор.
Стоявший рядом со стекольщиком Сенченко с выражением полнейшего безразличия на лице цедит сквозь зубы:
— Товарищ, ради Бога, скажи, как дела на фронте. Мы ничего не знаем.
Стекольщик с таким же деланно бесстрастным видом, как будто речь идет о заклейке окна, прошептал:
— Киев, Харьков, Донбасс, почти вся Украина заняты немцами. Они уже под Москвой, Ленинград в блокаде.
Больше ничего. Окно замазано. Дверь снова на замке. Боже, что творилось в камере! Все кипело, бурлило, бушевало! Камера напоминала муравейник, на который наступила нога человека. Гнев и возмущение, злоба и бешенство охватили всех. Ах негодяи, ах мерзавцы! Столько лет втирать очки, превозносить мощь нашей армии, ее оснащенность сверхсовременным оружием, и вдруг такой позор! Огромная территория, в том числе почти вся Ук — раина, опустошена, разорена, отдана немцам. Вот они, плоды сталинской бездарной политики!
Рушились последние надежды на скорое освобождение из заключения. В душу закрадывалось опасение, как бы обозленное неудачами на фронте сталинское руководство не продлило сроки нашего пребывания в заточении. Одновременно нарастала тревога за оставленных на Украине близких.
Глава XXXII
Допросы товарищей
В нашей камере был заведен такой порядок — кто бы ни возвращался от следователя, должен рассказать всем о ходе следствия, поведении следователя. Мы не делали никаких секретов из личного дела и охотно делились подробностями следствия. Все доверяли друг другу, и, если обнаруживалось, что следователь выказывал себя сущим идиотом, то насмешек не скрывали. О нескольких таких следователях стоит рассказать.
Как-то вернулся с допроса Преображенский, тихий скромный зек, работавший на воле бухгалтером.
— Ну, ну, рассказывайте, что вам пришивали на следствии!
— Да что рассказывать? Это даже не комедия, а настоящий фарс, ей-богу. Вы вряд ли мне поверите. Но начну с начала. Захожу в кабинет. Сидит против меня в военном мундире простецкий парень. Ни дать, ни взять парубок, крепкий, налитой. Ему бы за плугом ходить, а не сидеть в кабинете и сушить себе мозги непривычным делом. После обычных формальностей следователь Евсюков задает мне вопрос: «Ты знаешь, за что сидишь?» — «Понятия не имею». — «Ну, так вот что! Ты обвиняешься в том, что пятого сентября 1904 года родился в семье священника!»
Я ожидал какого угодно обвинения, вплоть до покушения на Сталина, но к такой глупости не был подготовлен.
«Чего же молчишь? — нарушил тишину следователь. — Признаешь себя виновным?»
А я раздумывал, что же ответить этому идиоту: возмутиться, расхохотаться или сознаться в своем «преступлении». И решил, что пожалуй, лучше всего будет «чистосердечно признать свою вину». «Да, с моей стороны это была большая оплошность, — отвечаю ему в тон. — Мне следовало, как только я появился на свет, немедленно отказаться от родителей. Но я только выругал их за то, что они со мной так подло поступили. Признаюсь, что допустил большую политическую ошибку, не отказавшись немедленно и публично от родителей. За это готов понести справедливое наказание. А впрочем, надеюсь вы не будете ко мне строгим и примете во внимание смягчающие вину обстоятельства — мою несознательность. Походатайствуйте перед высшим начальством, чтобы мне скинули пару лет. Будьте так добры!» — закончил я смиренно-униженным тоном.
В силу своей ограниченности следователь даже не нашелся, что ответить на мою издевку.
Преображенский умолк.
Возможен ли такой гротескный случай? При системе массового набора «юристов» для рассмотрения дел миллионов арестованных, когда НКВД привлекал к этой работе, помимо квалифицированных, тысячи полуграмотных, но верных людей, создавались реальные возможности для появления и таких уникумов, как Евсюков.
А вот другой случай. С допроса возвратился Бессонов, бывший преподаватель истории. Он рассказал следующее.
— На допросе следователь выдвинул мне обвинение в том, что я служил в белогвардейской деникинской армии и воевал против советской власти. «Позвольте, — возражаю, — как же так? В каком году Деникин наступал на большевиков?» — «Любой школьник вам скажет, что это было в 1919 году». — «Хорошо. Теперь разрешите спросить, в каком году я родился?» — «А ты что, не знаешь?» — начиная терять терпение, ответил следователь. — «Но вы же мне все равно не поверите, если я приведу точную дату моего рождения. Загляните лучше в мое дело».
Следователь Парамонов неохотно перелистал папку и выдавил из себя: «Ну, седьмого мая 1912 года». — «Теперь, гражданин следователь, сами сосчитайте, сколько мне было лет в 1919 году. Как же я семи лет отроду мог служить в белой армии?»
Следователь снова уткнулся в бумаги и начал более внимательно перечитывать мои биографические данные. Сомнений не было: «Бессонов Владимир Сергеевич, год рождения 1912-й, служил в белой армии».
Парамонов начал искать выход из такого дурацкого положения. Помолчав, он сказал:
«Н-н-н… да! Снять с вас обвинение я не могу. Оно составлено на основании агентурных донесений, и отклонить их я не имею права. Но скажу вам прямо: несмотря на абсурдность и глупость предъявленного вам обвинения, из тюрьмы вас все равно не выпустят. В ваших интересах хотя бы для вида признаться, что вы боролись в рядах белогвардейской армии против советской власти, В этом случае Особое совещание может снизить вам срок до пяти лет. Подумайте над этим». — «Но, гражданин следователь, как я могу подписаться под такой чушью, если мне тогда было только семь лет?»
Следователь, ища выхода из положения, наконец, сказал: «Вот вам бумага, ручка. Пишите в свое оправдание что хотите. Придумайте какой-нибудь выход сами. Но помните, что, если вы будете начисто отрицать свою вину, даже когда она высосана из пальца, только себе навредите. То, что предъявлено, не подлежит отмене. Будете упорствовать — десять лет как минимум, сознаетесь, раскаетесь — получите меньший срок. Если сейчас вы не в состоянии что-нибудь придумать, возвращайтесь в камеру, подумайте, а в следующий раз я вас снова вызову. Дежурный! Отведите заключенного».
Завершая рассказ, Бессонов сказал: «Мне еще повезло — попался неглупый и приличный следователь. Он обошелся со мной гуманно, не в том смысле, что меня оправдал, а в том, что не орал, не матерился, не стучал кулаками, а говорил спокойно и даже сочувственно».
Эта история обнажила всю безнадежность и безвыходность нашего положения: раз попал в каменный мешок, сиди, пока не отбудешь положенного тебе срока, вопреки разуму, логике, справедливости.
Вспоминаю еще один допрос, которому подвергся наш сокамерник Гуринкевич.
Лет за пять до войны он окончил десятилетку, а потом радиотехникум и сразу же поступил на работу по специальности. Он страстно увлекался на воле детективной и шпионской литературой, У него была прекрасная память, и он мог часами развлекать нас рассказами про шпионов. Он упивался описаниями разведывательной деятельности крупнейших шпионских организаций мира, ловкостью, изобретательностью и находчивостью их агентов. Увлечение подобной литературой не могло не быть известно органам НКВД через секретную часть учреждения, в котором Гуринкевич работал. Все это, видимо, и подало повод для НКВД сделать из него шпиона. После допроса он вернулся в камеру, держась за щеку. Видно было, что ему надавали пощечин, но он был не очень-то огорчен и поспешил нам рассказать следующее: