С тех пор прошло больше двадцати лет, а я никак не могу от него избавиться. Чуть сырая погода, из легких непрерывно выделяется мокрота. Таким образом, кроме порока сердца, я заработал в лагере еще и плеврит.
Глава LII
Мечты, мечты… «Где ваша сладость?»
После завершения трагической полосы массовой гибели людей от дистрофии, свидетелем которой я был в бараке № 4, я снова переселился в рабочий барак.
Наш лагерь не был изолирован от внешнего мира. Мы могли переписываться с родными, посылая им два (не более) письма в месяц. Благодаря радио, имевшемуся в каждом бараке, мы были информированы о событиях в стране, в частности — о ходе военных действий.
По местному (новосибирский пояс) времени московское радио прекращало свою работу в три часа ночи. Его в бараке никто не выключал, так как спать работягам радио не мешало. Один только я ворочался с боку на бок, пока оно не умолкало. Поэтому я «от доски до доски» прослушивал все передачи. Тут были и сводки информбюро о победном шествии Красной армии на запад, были концерты, оперы, пьесы и другие передачи. Это были звуки из другого, далекого, недосягаемого мира, в котором весь народ, невзирая ни на какие трудности, страдания, нужду, изо всех сил боролся во имя победы. Сердце сжималось от боли при мысли о том, что миллионы людей гибнут на фронте, что миллионы жен и детей остались без мужей и отцов. Мы тоже хотели быть там — вместе с народом, вносить свой вклад в победу над врагом, кто покрепче — на фронте, кто послабее — в тылу. А нас держат под замком, как врагов народа, оплеванными, униженными, угнетаемыми отечественными фашистами. Горько было сознавать это!
Каждую ночь я жадно вслушивался в сводки, говорившие о том, что еще такие-то города, железнодорожные узлы, станции освобождены от немцев. С каждым годом, месяцем, неделей приближалась победа. В душе разгоралась надежда, что после разгрома немецких фашистов наш народ возьмется за уничтожение нашего лагерного рабства. А пока что… Крепко спят заключенные. Кто-то храпит. Иногда чей-то стон пронесется по бараку. В дальнем углу еле светится электрическая лампочка.
Все спят, я же продолжаю бодрствовать. На душе тяжко, тоскливо. Чувство такое, будто земля вымерла, превратившись в пустыню, и один только я брожу по ней всеми забытый, брошенный, предоставленный самому себе. И вдруг барак наполняется звуками дивной мелодии в чудесном исполнении Козловского: он поет «Выхожу один я на дорогу». Как сладко и в то же время горько было слышать слова песни! Как будто Лермонтов угадал мое настроение и выразил его в стихах, а композитор своей проникновенной музыкой еще больше усилил чувство восприятия.
Я дал волю слезам, никого не стыдясь — все спали. Это были слезы счастья и горя, блаженства и тоски, радости и страдания…
Помню еще, как среди ночи полились в нашем бараке медленные и божественные звуки «Лунной сонаты» Бетховена. Я люблю ее страстно, особенно первую часть. Как я истосковался по Бетховену, моему самому любимому композитору! Сколько грез навевает эта вечно неувядаемая соната! Слушаешь ее и как бы растворяешься в небытии. Кажется, ты потерял свою материальную сущность, превратился в тень, в дух и, оторвавшись от земли, бродишь где-то в безвоздушном пространстве, а навстречу тебе медленно плывут прозрачные облака, будто сотканные из лунных лучей. А на небе полный месяц озаряет мир бледно-голубым светом.
Так, под влиянием нахлынувших на меня чувств и настроений, я воспринимал «Лунную сонату» Бетховена, хотя, как говорит предание, в ней он оплакивал свою печальную неудавшуюся любовь к прелестной Джульетте.
Глава LIII
Судьба дочери
Наши войска все ближе подходили к Киеву. С замиранием сердца ждали мы вестей об освобождении нашего города. Вдвойне нашего — и как столицы Украины, и как города, в котором жили до ареста и в котором оставалась сиротой наша единственная дочь.
6 ноября 1943 года состоялось торжественное собрание заключенных, посвященное двадцать шестой годовщине Октябрьской революции. Перед его началом наш оркестр, как обычно, развлекал собравшихся музыкой. Наконец поднялся занавес. Председательствующий — вольный бухгалтер Полушкин — встал из-за стола и сказал:
— Торжественное собрание заключенных по случаю двадцать шестой годовщины Октябрьской революции объявляю открытым. Слово для доклада имеет начальник отделения Табачников.
Табачников подошел к рампе, поднял руку, как бы предупреждая одобрительные аплодисменты, и начал:
— Рад сообщить вам, что наша доблестная Красная армия сегодня накануне 26-й годовщины Октября освободила Киев от немецко-фашистских захватчиков.
— Ура! — загремело в зале, раздались шумные аплодисменты. — Ура! Ура! Слава Красной армии!
Шум, крики, радостные возгласы. Все присутствующие единодушно выражали свой восторг. Оркестр заиграл гимн Советского Союза. Все встали и выслушали его в строгом торжественном молчании. Пожалуй, больше всех радостным событием были взволнованы киевляне, в том числе мы с Оксаной. Ведь скоро мы свяжемся с Леночкой, если только она жива. Тревога за ее жизнь нас не покидала. Как пережила оккупацию, выжила ли, не погибла ли от голода или бомбежек?
Сразу после освобождения Киева мы дали о себе знать в два адреса — Леночке и брату Оксаны Федору Васильевичу. Мы понимали, что пройдет еще немало времени, прежде чем восстановится нормальная железнодорожная и почтовая связь с Киевом, но не могли побороть в себе растущих нетерпения и тревоги.
Проходит неделя, другая, третья, а письма все нет и нет. Наконец в начале декабря 1943 года, через два с половиной года после разлуки, получаем первое письмо от дочери. Слава Богу, она жива, вот доказательство — ее почерк! Радости нашей не было конца. В 1942 нашелся сын, а теперь — дочь.
Как же сложилась ее судьба в наше отсутствие?
Как я уже писал выше, после нашего ареста, который произошел в ночь с 22 на 23 июня 1941 года, дома остались Лена, Юра, как мы знаем, сразу же уехавший на восток, а потом на фронт, бабушка. Жила в семье любимая всеми собака Ринти.
В Киеве в первые дни войны были разграблены все магазины. Организованное снабжение города продовольствием прекратилось. Хлебные магазины пустовали. В доме из запасов было только четыре килограмма пшена и десять килограммов сахара.
До взятия Киева немцами Лена с бабушкой жила в своей квартире. Они голодали, так как экономили небольшие запасы, стараясь растянуть их на длительное время.
21 сентября 1941 года немцы заняли Киев, и сразу же начался пожар центральной части города, заминированной нашими отступающими частями. Пожар от Крещатика быстро пополз в гору в сторону Печерска. Когда возникла угроза переброски огня в наш район, население среди ночи покинуло свои квартиры и пошло в направлении Кловского спуска. Здесь люди просидели на улице до утра, а с рассветом начали расходиться в разные районы города к своим родственникам или знакомым, так как наша улица (К. Либкнехта) и прилегающие к ней другие улицы были оцеплены — угроза пожара здесь не была ликвидирована.
И вот Лена с бабушкой, которой шел девяностый год, с вещами в сопровождении Ринти двинулись на Лукьяновку — отдаленный район города, где жил дядя Федя. Бабушке каждый шаг давался с трудом. Давно она уже еле передвигалась, и то только в пределах квартиры, а тут следовало преодолеть расстояние в десять километров. Шли они целый день, плача и страдая (городского транспорта в то время никакого не было). Из последних сил бабушка поднялась на второй этаж, где жил ее сын Федя, и тут же на пороге упала, слава Богу, не замертво.
Когда разрешили вернуться на Печерск, Лена с собакой вернулась домой, так как семья дяди Феди тоже бедствовала, да и не хотела Лена бросить свою квартиру на произвол судьбы. Бабушка осталась с сыном Федей.
Осень и зима 1941 года, а также весна 1942 года были для Лены очень тяжелыми. От голодной смерти ее спасла жалость одной из соседок к нашей собаке. Эта женщина, тетя Ж., жила одиноко в доме напротив и имела трех собак. Где-то в столовой она могла доставать картофельные очистки, причем в таком количестве, что уделяла долю и для нашей собаки Ринти. Лена же варила очистки и делила их пополам с собакой.