Глава XII
Танталовы муки
Словно наверстывая потерю времени на стоянках, поезд развивал бешеную скорость. Нас подкидывало и качало, как на судне во время шторма. Старые вагоны скрипели, трещали, грохотали. Казалось, крыша вот-вот сорвется и упадет на голову. Мы мчались «на курьерских». Достаточно сказать, что за время нашего двухнедельного путешествия наш поезд был в движении не больше четырех-пяти суток, если исключить дни, потерянные на стоянках, но за это время он преодолел расстояние около четырех тысяч километров.
Нечего было и думать о спокойном сне в этом грохоте и тряске. Измученные, разбитые, усталые от тесноты и неудобного положения на голых нарах, мы с нетерпением ждали утра — так томительны были ночи. А днем нас ждали новые пытки. Чем выше поднималось июльское солнце, тем все больше накалялась железная крыша. А ведь и без этого жара в вагоне была нестерпимая из-за тесноты: шестьдесят человек размещались в нем, как сельди в бочке. Поступающий снаружи воздух, нагретый до 30–35 градусов, не охлаждал тела, а еще больше разогревал. В одних трусах, с грязными закопченными лицами, с мутными струйками зловонного пота, мы напоминали сброд невольников, прогоняемых через пустыню на невольничий рынок. Горячий воздух сушил рот, горло, легкие. Язык жадно облизывал губы, но от этого становился еще суше и ощущался во рту, как постороннее инородное тело. Голова разламывалась от боли. Организм властно требовал воды, но… ее не давали. Одолевала жажда, страшная, мучительная жажда. Конвоиры то ли по инструкции, то ли из-за лени и не думали поить водой, хотя на стоянках, где мы простаивали часами, была полная возможность не только напоить нас водой, но и освежить наши лица. За всю дорогу — на протяжении почти двух недель! — нам ни разу не дали горячей пищи. Выдавали только черствый хлеб, почти превратившийся в сухари, и крайне пересоленные сельди, к которым мы почти не прикасались, ограничиваясь куском черного заплесневевшего хлеба.
С каждым днем нарастал протест против лишения нас воды. Все громче и громче раздавались голоса возмущения, гнева. «Воды, воды», — вопили все, кто только мог. Исступленные крики, рев, проклятия дружно подхватывались в соседних вагонах, и скоро уже весь эшелон, все три тысячи человек яростно скандировали: «Воды, воды, воды!»
Возле вагонов на стоянках группами собирались возмущенные поведением конвоя местные жители. Но конвоиры, избегая лишних хлопот, в это время играли в карты или «забивали козла». Простояв какое-то время на станции, поезд снова мчался вперед. Медленно и томительно проходили часы в ожидании следующей станции. Бунт затихал до ближайшей остановки. А жара и жажда все больше нас выматывали. Внутри все горело. В глазах мелькали огненные круги. Кружилась голова — вот-вот потеряешь сознание. Поезд замедляет ход. Не успел он еще остановиться, как воздух уже сотрясается от мощного взрыва негодующих голосов. Три тысячи глоток неистово вопят — воды, воды, воды! Наконец эшелон останавливается. Проходит минут десять. Сквозь окошко не заметно ни движения, ни суеты, не бегут конвоиры с ведрами к кранам, не открываются двери для водопоя. Злоба и бешенство еще больше овладевают нами. Новый шквал отборной ругани, проклятий несется в пространство.
— Так воды снова не будет? Ребята, бейте в стены, стучите, что есть мочи!
И вот уже под оглушительный свист посыпались яростные удары — кто бьет ногами, кто кулаками, а кто подвернувшимся под руку твердым предметом. Вся окрестность огласилась мощным «барабанным» боем, но в стане противника по-прежнему все было тихо. Только пулеметы, расположенные в голове и хвосте поезда, стояли наготове, чтобы в случае надобности охладить пыл не в меру разбушевавшихся арестантов.
Гудок паровоза, и… эшелон снова трогается в путь. За весь день до самого вечера ни разу не давали воды. И только под вечер, когда поезд останавливался надолго на крупной станции, начиналась процедура поения. Но и тут конвой оставался верным себе: на шестьдесят человек приносили только одно ведро воды. Трудно описать, что творилось в первый день водопоя. Передние ряды, тесным кольцом окружившие ведро с водой, с лихорадочной поспешностью набирали ее в кружки, залпом выпивали и снова зачерпывали. Заняв выгодные позиции, они не думали о своих товарищах, стоявших позади. В общей давке и свалке они не замечали, что расплескивают драгоценную влагу. Задние ряды, рискуя остаться без единой капли воды, бросились вперед, и началась жуткая потасовка. Потерявшая человеческий облик, обезумевшая толпа напоминала свору голодных псов, дерущихся из-за куска мяса. А конвоир, поивший заключенных, положив руки на бедра, смотрел на это побоище и громко хохотал, широко разинув пасть и откинув назад голову.
Жутко было смотреть на свалку людей, потерявших при первом серьезном испытании совесть и стыд.
«Водопой» закончен. Угар прошел. Стыдно стало смотреть друг другу в глаза. Горькая обида запала в душу обделенных, кому не досталось ни капли воды и кто еще на сутки был обречен на мучительную жажду.
Когда страсти улеглись, на возвышение поднялся староста Охрименко. Это был человек, который еще в киевской тюрьме пользовался среди нас уважением за ясный практический ум и твердый характер. Его коренастая фигура, огромные ручищи свидетельствовали о большой физической силе. А густой решительный бас, которым он отчеканивал каждое слово, невольно заставлял к себе прислушиваться.
Охрименко стоял на возвышении. Выждав тишину, он заговорил:
— Позор! Где же ваша совесть? Вы вели себя как самые последние скоты, которые думают только о своей шкуре. Что это? Право сильного? Идти напролом к цели по трупам товарищей? А давно ли вы ратовали за дружбу, товарищество? Где же ваше уважение к слабым, немощным, больным, старикам? Разве не вы отшвырнули их в стороны, охваченные жадностью? И чего вы добились? Утолили свою жажду? Больше расплескали, чем попользовались водой. А ведь каждая капля для нас — это сама жизнь, это драгоценнейшее благо.
В его обличительной тираде чувствовалась огромная сила убеждения, непримиримость к людским слабостям, а также высокая принципиальность. Недаром, как мы узнали потом, он пострадал за правду, объявив беспощадную войну карьеристам, пролезшим в партию, которых сравнивал с редиской, у которой, как известно, кожица красная, а сердцевина белая.
— Так вот, товарищи! — продолжал он. — Раз вы доверили мне всю полноту власти, отныне я беру на себя диктаторские полномочия: с завтрашнего дня сам буду раздавать воду. Поставлю всех в затылок и, если на каждого придется не больше полустакана, все до единого получат свою порцию. А если кто вздумает нарушить порядок, будет иметь дело со мной, — закончил Охрименко, помахав в воздухе своими ручищами.
Глава XIII
«Мы кузнецы…»
С этого дня анархии был положен конец. Конвоиры по-прежнему не утруждали себя хлопотами, чтобы полностью обеспечить нас водой. Однако то минимальное количество, которое они давали на вагон, распределялось теперь поровну между всеми.
Однажды ночью, когда, тесно прижавшись друг к другу, мы лежали на нарах, вдруг раздался такой оглушительный грохот, как будто непосредственно над нами разорвалась бомба. Напуганные донельзя, теряющиеся в догадках, мы повскакивали с нар. Вскоре выяснилось, что кто-то отчаянно колотил чем-то твердым по крыше, и каждый удар, словно молот, обрушивался на голову. Скоро «бомбардировка» прекратилась и перешла на другие вагоны. Оказывается, это гулял один из конвоиров, вооруженный деревянным молотом, которым и дубасил изо всех сил по крыше, рискуя проломить ее насквозь. Трудно объяснить эту «гениальную» выходку здравым смыслом. Возможно, это был один из приемов, входящих в систему устрашения, наведения ужаса на заключенных. Возможно, тут преследовалась и другая задача — продемонстрировать таким диким способом свою бдительность. А может быть, это было своеобразное грозное предостережение тем, кто в темную ночь замышлял побег на ходу поезда.