Юра уехал. Как мы впоследствии узнали, несколько первых станций он проехал на подножке вагона и только потом кое-как протиснулся в вагон. Остальной путь до Венгрии, где находилась Юрина часть, был относительно благополучным.
Прошел еще год. И вот в один из летних дней получаем телеграмму. Юра телеграфирует из Ленинграда: «Оба приняты в академии — я в военную академию связи, Лена — в Тимирязевку. Счастливы сообщить вам об этом, наши родные».
Какое родительское сердце не затрепетало бы радостно от такой вести! Для меня с Оксаной это был самый счастливый день за время нашего пребывания в лагере, если не считать Дня Победы. Но то была радость за весь наш народ. Теперь же это было наше личное семейное торжество и ликование. В самом деле, после пяти лет разлуки с детьми, после трагических переживаний за их судьбу в тяжелые годы, мы, наконец, узнали, что они самостоятельно, собственными силами, без нашей помощи добились жизненно важной для них цели. А если благополучно закончат вузы, перед ними, нашими детьми, в будущем откроются перспективы спокойной, пусть не богатой, но обеспеченной жизни, которой уже ничто не будет угрожать — ни война, ни голод, ни холод. На фоне этих событий все наши личные муки и страдания, горе, несчастья бледнели и начали представляться в менее трагическом свете. Да, нам остается еще пять долгих лет заключения. Но за эти пять лет дети закончат вузы, и, может быть, мы еще встретимся с ними. Теперь нам легче перенести оставшуюся половину срока, так как отпала главная тревога, которая больше всего нас угнетала, — неизвестность и неопределенность судьбы наших детей.
О том, как Юре удалось поступить в военную академию связи, он рассказал нам впоследствии следующее.
— Я подал заявление с просьбой допустить меня к сдаче конкурсных экзаменов лично начальнику академии. Когда он узнал, что я медик, то запротестовал. «Как это можно, чтобы вы оставили медицину и переключились на другую специальность? Это несерьезно. Вы представляете себе, что на новом поприще вам нужно будет начинать с азов? Вам следует поступать в медицинскую академию, а не в академию связи. Как хотите, я не могу допустить вас к конкурсным экзаменам». Вижу — почва ускользает у меня из-под ног. Тогда я решил произвести впечатление на генерала своей подготовленностью и начал излагать ему свои познания в наиболее интересных для меня областях радиотехники. Как вы помните, еще до войны я очень интересовался новинками из журнала «Радиотехника». Они-то и помогли мне убедить начальника академии, что я не профан в данной отрасли знаний. В конце концов, лед был сломан. По выражению лица генерала я стал замечать перемену в его настроении. «Ну, ладно, — сдался, наконец, он. — Вижу, что ваши намерения серьезны, что ваше желание поступить в академию связи — не пустой каприз. Давайте ваше заявление». Я был счастлив. Одно препятствие преодолено. Но впереди другое, не менее серьезное — конкурсные испытания. На сто вакантных мест было подано шестьсот заявлений, то есть на одно место претендовало шесть человек. Времени на подготовку оставалось полтора месяца, казалось бы, много, но ведь после окончания школы прошло долгих пять лет. Необходимо было восстановить знания полного школьного курса алгебры, геометрии, тригонометрии, физики; подготовиться к написанию сочинения. И я засел за повторение этих предметов. Работал я по пятнадцать часов в сутки. Начались экзамены. Сдал я их очень хорошо. Мне сказали, что лучше меня сдавал только какой-то учитель математики и физики. Меня приняли на факультет радиолокации. Это была новая отрасль, которая начала развиваться только в последние годы войны.
Конкурс в Тимирязевскую академию был меньшим, чем в академию связи, но все же потребовал и от Лены немало усилий, так как на одно место претендовало почти три человека.
Глава LX
Первые приступы стенокардии
Апрель 1947 года. Пасхальная ночь. Все спят. В бараке тишина, нарушаемая лишь храпом спящих. Я лежу на нижних нарах рядом с кабинкой фельдшера Колосова. За стенами барака бушует буря. Ветер сотрясает стены, стучится в окна, грохочет над крышей. Вдруг острая резкая боль пронизывает сердце, словно кто-то вонзил в него нож. В ужасе вскакиваю с нар и снова ложусь. Холодный пот выступает на лбу. Мне душно, не хватает воздуха. Смерть! Сейчас конец… Что делать? Будить фельдшера? Нет, подожду еще, может быть, пройдет. Но боль не унимается. Спазмы в сердце причиняют нестерпимую боль. Я не могу ни сесть, ни повернуться на бок. Чуть глубже вдохну, колики еще больше усиливаются. У Колосова, кроме валерьянки, ничего другого. Идти в больницу — не дойду, скончаюсь по дороге. Потерплю еще, авось боли утихнут. Нет, не утихают. Я продолжаю мучиться, стонать, корчиться.
Три часа не прекращалась схватка между жизнью и смертью, и последняя все же отступила — приступ окончился. Я был до того обессилен, что не мог пошевельнуть ни рукой, ни ногой и, как труп, лежал без движения.
Утром я рассказал о случившемся Колосову. Вызвали Оксану. Она прибежала перепуганная и предложила немедленно ложиться в больницу. Но после страшных мучений мне стало так покойно, что я пожелал только одного — чтобы меня не тревожили.
Дня через два я почувствовал себя лучше и мог уже сидеть на нарах.
Был ли это инфаркт миокарда, не знаю до сих пор.
Приближалось седьмое мая 1947 года — день двадцатипятилетия моего бракосочетания с Оксаной. Думали ли мы когда-нибудь, что серебряную свадьбу будем отмечать в заключении за проволочными заграждениями под «руководством» НКВД, без милых нашему сердцу детей, без друзей и близких знакомых? Но все равно хотелось как-то выделить этот день, хотелось выразить переполнявшие меня чувства. И я решил сделать Оксане сюрприз — подарить стихи, посвященные знаменательному для нас событию. Делать какой-либо материально дорогой подарок в тех условиях я, разумеется, не мог.
Я не поэт, и строгий критик наверняка высмеял бы мое творчество.
Но я знал, что Оксана будет снисходительна к форме и, несмотря на все ее несовершенства, содержание воспримет как выражение моей глубокой любви и признательности за то, что она создала нашу чудесную семью.
Две недели в глубокой тайне сочинял я свою «Серебряную поэму». Наконец мой подарок был вручен. Однако муки творчества, одолевавшие меня непосредственно вслед за первым сердечным приступом, когда надо было соблюдать абсолютный покой, не прошли для меня даром: через два дня после нашей семейной даты меня вторично свалил сердечный приступ. Продолжался он всю ночь. На этот раз я уже не противился уговорам лечь в больницу.
Глава LXI
Тридцатилетие Октября (7 ноября 1947 года)
Приближалась еще одна дата, с которой заключенные связывали большие надежды на освобождение — празднование тридцатилетия Октябрьской революции. Весь лагерь «трепался», ходило множество «параш» — слухов. Все были уверены, что уж теперь-то амнистия заключенным по 58-й статье наверняка будет объявлена. Ссылаясь на весьма авторитетные источники, исходящие из органов НКВД, родственники заверяли заключенных в письмах, что, дескать, указ об амнистии уже подготовлен, ждут только подписания его Сталиным. Многие уже чинили свои чемоданы в ожидании этого события. Всех охватил какой-то психоз. Горькие уроки провалившихся надежд были бесповоротно забыты, никто о них не вспоминал.
— Что вы мне говорите? — отвечал скептикам и маловерам какой-то зек. — Мой дядя работает в органах НКВД. Вчера я получил от него письмо. Он пишет: «Мне доподлинно известно, что все уже готово для амнистии; не пишите больше ни жалоб, ни заявлений, ни просьб о пересмотре дела. Ждите седьмого ноября. В этот день будет объявлено о такой амнистии, какую мир еще не видел».
Жаждущие этого и потому падкие на подобного рода «параши» заключенные всерьез верили слухам. И даже маловеры перестали сомневаться в том, что скоро все выйдут на волю и лагерь опустеет. Больше того. Наше командование и то поддалось общему настроению. Обычно не было дня, чтобы кто-либо из заключенных не подавал в Москву через лагерное начальство ходатайство о пересмотре его дела. А за два месяца до тридцатилетия Октябрьской революции и начальник лагеря, и «кум» прямо советовали воздержаться от подачи подобных заявлений, дескать, московские юристы в один голос твердят, что указ об амнистии уже подготовлен и лежит на столе у Сталина, а седьмого ноября будет им подписан и обнародован. А ведь никогда раньше начальство не считало нужным давать заключенным какие бы то ни было разъяснения, а тем более — обещания. Уж если оно само распускает подобные слухи, то есть все основания им верить. Может быть, оно и опиралось на какую-то секретную информацию. После этого и скептики замолчали.