Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Сергея Ивановича стали сторониться, избегать его общества. Мягкий, деликатный, милейший товарищ, душа общества, общий любимец, интеллигент в лучшем понимании этого слова, он вдруг почувствовал, что вокруг него создалась атмосфера отчуждения, холодности и подозрительности. Тяжесть осознания этой перемены усугублялась еще и тем, что Абрамов не знал истинной причины изменившегося к нему отношения. Щепетильный и деликатный по натуре, он не смог задать вопрос бывшим друзьям о том, в чем он, с их точки зрения, провинился.

После того, как произошло разделение НКВД на МГБ и МВД, Абрамов попал в ведение МГБ и вместе с другими заключенными был отправлен этапом в штрафной лагерь со строгим режимом. Впоследствии я узнал, что он не вынес тяжелых испытаний и покончил с собой. Так погиб этот на редкость интеллигентный, добрый и образованный человек.

Запомнился мне и еще один представитель интеллигенции прямо противоположного характера, опустившийся до того, что вызывал у всех одно лишь отвращение — профессор математики Анучин.

Его пресмыкательство перед лагерным начальством не знало границ. Он, например, написал оду в честь начальника отделения Табачникова и однажды преподнес ее лично с такой лакейской преданностью и собачьей услужливостью, что даже Табачников, привыкший к лести и подобострастности, не выдержал и заорал: «Что вы вертитесь вокруг меня и танцуете, словно балерина?»

По части подхалимажа и холуйской услужливости Анучин подвизался не только перед начальством, но и перед теми заключенными, которые по занимаемому ими положению могли быть полезны близостью к «вышестоящим».

Все относились к Анучину с нескрываемым отвращением, но, странное дело, это нисколько не оскорбляло его. Есть такие подонки — ты ему плюнешь в физиономию, а он только утрется.

Но самое противное, от чего буквально всех тошнило, было то, как Анучин принимал пищу. Стоит описать «замечательный и новый» способ еды, честь изобретения которого принадлежит профессору Анучину. Получив баланду, овсяную кашу или гороховую похлебку, он усаживался на нары и начинал священнодействовать. Набирает полный рот еды, тщательно жует минут пять и, не проглатывая, выплевывает ее в кружку. Это, выражаясь «по-ученому», он обработал пищу слюной. Так жевал он с полчаса. Потом начиналась вторая стадия «научного приема». Жвачка, накопившаяся в кружке, обратно перекочевывала в рот, вторично подвергалась пережевыванию и, наконец, проглатывалась.

Ей-богу, приятнее смотреть на свинью, когда она роется своим рылом в корыте, но поедает корм сразу, чем на профессора Анучина, выплевывающего пищу в кружку. Его часто стыдили. Говорили ему: «Послушайте, Анучин! Неужели вы так одичали, что не замечаете, как опустились до уровня животного и даже ниже?» Он же спокойно и без тени смущения отвечал: «Вы ничего не понимаете. Вся пища, обработанная моим методом, на все сто процентов усваивается». — «И даже на г… ничего не остается?»

Весь барак с омерзением наблюдал, как профессор обрабатывал свою блевотину. А он знай себе пожевывает да сплевывает в кружку, а потом окончательно пропускает в свою утробу. Таков был этот «интеллигент».

Глава LXX

Болезнь Оксаны

Несмотря на напряженную работу в течение восьми лет в больнице, Оксана как-то крепилась в отношении своего здоровья. Конечно, при тех огромных требованиях и большой ответственности, которые возлагал на нее лагерный режим, нервная система Оксаны не могла не подвергаться перегрузкам. С другой стороны, это же нервное напряжение как бы мобилизовало все силы организма на постоянную готовность действовать, не распускаться, и играло роль своеобразного тонизирующего фактора. Но, как часто бывает в подобной ситуации, срыв все-таки наступает неизбежно. Так случилось и у Оксаны: в 1949 году она так серьезно заболела, что я опасался за ее жизнь. Начался острый воспалительный процесс в коленных суставах и в кистях рук при температуре 40°, осложненный еще и желтухой. Оксана не могла пошевельнуть ни рукой, ни ногой, так как от малейшего движения она испытывала адские боли. Она не могла самостоятельно есть. Первые дни болезни Оксана лежала у себя в кабинке, и за ней ухаживала медицинская сестра Грегоржевская.

Отвлекаясь в сторону, тут уместно сказать несколько слов об этой женщине. Судьба ее была не из легких. Ее арестовали в Варшаве. Попав в руки НКВД, она отказывалась признать себя в чем-либо виновной. Гордая польская патриотка, она была глубоко возмущена зверскими приемами и методами, применявшимися в застенках НКВД, и смело бросала в лицо палачам гневные слова обличения. На допросах ее били, истязали. Однако эта худенькая хрупкая женщина не сдавалась. Как-то, улучив момент на допросе, она схватила со стола чернильницу и запустила ею прямо в лоб следователю. Вызванные охранники набросились на нее, выбили зубы, скрутили руки и бросили в карцер.

Эта маленькая мужественная женщина и дальше стойко выдерживала все пытки. Инквизиторам так и не удалось заставить ее подписать обвинение в том, что она виновна, иначе говоря, признать себя шпионкой. Больная, истерзанная, буквально полуживая, попала она, наконец, в Баим, где устроилась медсестрой. Здесь она оказалась в совершенно чуждом для нее окружении. К тому же она очень плохо изъяснялась по-русски. Но Оксана приняла ее хорошо, обошлась сердечно, позаботилась о ее питании и даже приютила в своей кабинке. Как она была благодарна Оксане за оказанное ей внимание! И когда Оксана заболела и лежала пластом, Грегоржевская делала все, чтобы облегчить ее страдания: вызывала врачей, выполняла все процедуры — делала уколы, поила лекарствами, кормила с ложечки, а по ночам все время была начеку, чтобы в любую минуту оказать помощь. Но болезнь прогрессировала и не поддавалась лечению. Страшные боли в суставах не прекращались ни на минуту. Всю неделю температура держалась на уровне тридцать девять — сорок градусов. Все тело пожелтело. Наконец было решено госпитализировать Оксану в женский стационар.

И вот в бессознательном состоянии ее кладут на носилки и уносят туда. Я иду вслед за ней, и сердце мое разрывается на части. Мне кажется, что я провожаю ее на кладбище. Комок рыданий подкатывает к горлу. Неужели это конец? Неужели уже ничто ее не спасет? Что предпринять, чтобы не дать Оксане умереть? А что, если запросить Юру, не сможет ли он достать в Ленинграде соответствующие лекарства? Нужно кратко описать болезнь, пусть Юра посоветуется с врачами. Но как с ним связаться? Если отправить письмо обычным путем, то из-за задержки в связи с прохождением цензуры оно только через несколько недель попадет Юре в руки. А что, если отправить телеграмму, испросив разрешения у цензора? Быстро набрасываю текст на бумаге и бегу к цензору. Вхожу в кабинет. Цензор сидит за письменным столом и разбирает гору писем. От волнения я не мог внятно объяснить свою просьбу. Наконец, овладев собой, я сказал, в связи с чем пришел сюда. Весь мой облик в тот момент мог бы, думаю, разжалобить убийцу. Но на меня уставились равнодушные глаза человека с каменным сердцем. Он смотрел на меня с каким-то странным любопытством, с каким смотрит мальчишка, пригвоздивший к земле червяка и любующийся, как тот извивается в муках. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Я продолжал умолять его помочь мне, прося разрешения немедленно послать телеграмму. Он же не проронил ни единого слова и продолжал смотреть на меня с усмешкой.

— Ну что вам стоит распорядиться отправить эту телеграмму, — продолжал я, кладя деньги за пересылку. — Это может спасти жену от смерти. В Баиме нет лекарств против этой болезни, а сын их достанет и моментально вышлет. Скажите, могу я надеяться на ваше содействие?

Но истукан по-прежнему молчал. Отчаяние и страх за жизнь Оксаны уступили место еле сдерживаемой ярости. Злоба меня душила. «Чтоб ты издох, бездушная тварь, негодяй, мерзавец!» — мысленно обрушивал я на него поток своих чувств.

Так ничего не добившись от цензора, я ушел, оставив текст телеграммы на его столе. Как и следовало ожидать, он ее не отправил.

99
{"b":"200669","o":1}