Она посмотрела на меня с чувством невыразимой жалости и расплакалась. Но и Оксана выглядела крайне измученной и изможденной, и мое сердце так же сжалось от сострадания к ней. Этот немой, исполненный глубокого трагизма диалог продолжался несколько секунд, пока печальная Оксана не проследовала мимо меня, как тень, и не скрылась в боксе.
— Чего уставился, б…! Не видел, что ли, женщин? — рявкнул конвоир, заметивший, как я смотрел вслед Оксане.
Глава XXII
В камере
Камера, в которую нас впихнули, представляла собой небольшое помещение длиной около шести метров и шириной не больше трех. Прямо против дверей у противоположной стены стоял столик. Высоко, под самым потолком, было окно, заделанное железной решеткой и затененное снаружи деревянным козырьком. Возле дверей красовалась солидная параша. Ни кроватей, ни нар, ни умывальника — только голый дощатый пол и голые стены, окрашенные до половины снизу серовато-черной краской.
Население камеры в основном состояло из арестованных по 58-й статье. Тут были заключенные разных национальностей — русские, украинцы, латыши, эстонцы, молдаване и другие. Днем мы обычно сидели на полу, упираясь подбородками в колени, а по ночам спали прямо на полу, и только поляк Антек, низенького роста парнишка, свернувшись калачиком, располагался на маленьком столике. Антек рос в бедной крестьянской семье и с детства помогал отцу по хозяйству на небольшом участке земли. Попал в тюрьму после присоединения Западной Украины. Невежественный, плохо понимающий русский язык, он очутился в чуждой для него среде.
— Может, ты польский шпион? — спрашивали его шутя.
— А цо то есть шпион? — глядя на нас глуповатыми глазами, допытывался Антек. Он и в самом деле производил впечатление дурачка и стал предметом добродушных насмешек, подтруниваний.
Не прошло и месяца после заселения камеры, как однажды надзиратель прокричал в дверь:
— Антон Войцеховский! Собирайся с вещами на свободу!
Антек сорвался с места, быстро собрал свои жалкие пожитки и, напутствуемый добрыми пожеланиями, вышел. Это был первый случай и, пожалуй, единственный, когда освободили арестованного из нашей группы, не отсидевшего положенного ему срока. С какой завистью мы его провожали! Почему мы не поляки, авось и нам улыбнулось бы счастье!..
Как выяснилось впоследствии, в то время наша военная союзница Англия формировала национальные армии из поляков и чехов, проживающих на территории Советского Союза. Немало томилось их в наших тюрьмах. Правительство Союза охотно откликнулось на предложение Англии и через органы НКВД дало указание — всех поляков из мест заключения выпустить на волю. Вот почему и Антек очутился на свободе.
Этот случай у многих из нас породил иллюзии. Мы лелеяли надежду, что и нас не будут зря держать в заточении, так как в тяжелую годину мы, возможно, тоже понадобимся родине — кого мобилизуют в армию, а кто постарше — послужит трудом и знанием в тылу. Еще по пути от Киева до Новосибирска многие заключенные надеялись, что нас используют на уборке богатого урожая и вместо тюрьмы направят в колхозы и совхозы, остро нуждающиеся в рабочей силе. После мобилизации мужчин призывного возраста в деревнях остались только женщины, старики и дети. А в это время сотни тысяч арестованных гнали в Сибирь, вместо того, чтобы использовать эти даровые руки для спасения урожая. К началу войны, по договору с фашистской Германией, заключенному в 1939 году, продовольственные запасы в значительных количествах уже были выкачаны ею из Советского Союза. А между тем зрел исключительно богатый урожай. На всем пути следования от Днепра до Волги хлеба стояли в рост человека, тяжелые налитые колосья озимых клонились к земле. Было бы мудро с государственной точки зрения бросить арестованных на уборку урожая. Но не так думало сталинское руководство и органы НКВД. Они предпочитали держать «врагов народа» под крепким замком.
В тюрьме мы были на положении подследственных. По закону судебные и административные органы обязаны закончить следствие не позднее двух месяцев со дня ареста. Однако, как ни велик был штат следователей и прокуроров при тюрьмах и управлениях лагерей, он не мог за два месяца обработать огромную массу дел. При наличии доброй воли нетрудно было убедиться в невиновности большинства арестованных и распустить их по домам до истечения двухмесячного срока. Но это не входило в планы энкаведистов. Нужно было придать какую-то видимость законности ареста и доказать, что любой гражданин, ставший жертвой клеветы и доносов, посажен в тюрьму на вполне законном основании. Так как многие арестованные долго и упорно сопротивлялись, то есть их трудно было уломать и заставить подписать состряпанное на них обвинение, то нельзя было ограничиться однократным допросом. Кроме того, и Особое совещание при НКВД задерживало вынесение приговоров на полгода, а часто и на год. Все вместе взятое приводило к растягиванию следствия на полтора-два года. И все это время арестованных держали в тюрьме. В результате скученности, недоедания, болезней немало заключенных умирало еще до вынесения приговора. А тех, кто выживал, еле живых сплавляли в лагерь на работы. Администрация сама была заинтересована в скорейшей разгрузке тюрьмы, но это не всегда от нее зависело, так как лагеря тоже до отказа были забиты заключенными. Если же некоторые лагеря и нуждались в рабочей силе, то их вербовщики отбирали в тюрьмах наиболее крепких, работоспособных людей. А таких было не так уж много. Тюремный режим медленно, но верно превращал тысячи здоровых людей в доходяг, не пригодных к физическому труду. Это была своеобразная мясорубка, которую с каждым днем, месяцем, годом все больше и больше загружали новыми партиями заключенных. Продукт переработки — инвалиды — оседал на месте, не находя «сбыта». Некоторую часть этого «товара» отправляли в инвалидные лагеря, однако возможности и этих лагерей были довольно ограничены. Вследствие всех этих причин перенаселенность тюрем достигала страшных размеров. Достаточно сказать, что в нашей тюрьме, рассчитанной примерно на тысячу человек, количество арестантов превышало десять тысяч. Заключенных впихивали в камеры, совершенно игнорируя уже достигнутую предельную уплотненность. Буквально яблоку негде было упасть. Тем не менее дверь камеры то и дело открывалась, и коридорный надзиратель, упираясь руками и ногами в тела заключенных, насильно вталкивал в камеру новую партию людей, а затем с силой прихлопывал дверь, надавливая на нее своим туловищем.
— Что вы делаете, сволочи? Разве не видите, что больше некуда?
Шум, крики возмущения, гневные возгласы. Но надзиратель уже успел взять дверь на запор снаружи. Кто будет обращать внимание на протесты заключенных?
Домик в Киеве, в котором семья Ильяшуков жила с 1926 по 1941 г.
Между тем новички, втиснутые в нашу гущу и оказавшиеся меж двух огней, робко толпились у порога, не зная, куда поставить ноги. Но как бы там ни было, новоприбывшие товарищи по несчастью имеют такое же право на «жилплощадь», как и старожилы. Значит, всем надо потесниться, то есть вновь (уже в который раз!) перераспределить жизненное пространство. Эту общественную функцию в нашей камере выполняли два студента — Петя и Ваня. В их распоряжении были «измерительные приборы» — обрывки веревки. Как только добавляли людей, Петя и Ваня подсчитывали «поголовье», делили на него общую длину продольных стен и устанавливали таким образом новую норму площади на человека. Затем имеющимся кусочком мыла на стене отмечали ширину места для каждого. Сначала, когда население камеры не превышало тридцати человек, на каждого приходилось примерно 40 сантиметров (по ширине плеч). Норма вполне достаточная, чтобы не только поспать на боку, но и полежать на спине и при этом не чувствовать обжигающего прикосновения соседа. При такой норме можно было и днем полежать в удобной позе. Но когда «население» камеры возросло до шестидесяти человек, ширина жилплощади каждого уменьшилась до 20 сантиметров. Попробуйте разместиться в этом прокрустовом ложе. К тому же оно было не только узкое, но и короткое. Располагаясь на ночь двумя рядами друг против друга, мы не могли растянуться во весь рост. Только подобрав колени и вплотную вклинившись между ногами соседей противоположного ряда, можно было кое-как улечься для сна.