Катя милая, у меня так пусто на душе. Пожалей своего Рыжана. Я так устал душой, что нет сада, в который мне хотелось бы пойти. Целую тебя и люблю всем сердцем. Твой К.
1917. VII. 14. Вечер. Тифлис
Катя родная, завтра утром я уезжаю один в Кисловодск. Первое выступление в Железноводске 18-го. Я пробуду в этих городах, Эссентуках и Пятигорске, до 31 июля или же 1 августа. В первых числах августа рассчитываю вернуться в Москву.
События на фронте, то есть позор наш и бегство предателей, отступление без боя этих подлых, обезумевших трусов, меняют все, и более ничего нельзя знать даже о ближайших днях.
Россия, Россия! Много бурь она знала. Может быть, вынесет и этот грязный смерч, этот ураган сумасшествия. Но вот, написав дважды это слово «Россия», я почувствовал что-то серое, уродливое, тяжелое, безглазое. Да придет беспощадная кара на всех предателей.
Моя Катя, милая, я целую тебя и верю, что скоро свидимся. Твой К.
1917. VII. 16. 5 ч. д. Вагон. Путь к Кисловодску
Катя милая, я вторые сутки еду один по пыльным пустыням и сегодня к половине ночи должен приехать в Кисловодск, но, верно, запоздаю.
Я чувствую себя в какой-то фантастической пустоте. Изумительные вести с фронта, похожие на дьявольскую сарабанду, заставляют чувствовать себя висящим в воздухе. Это уже что-то, похожее на пришествие Батыя. Но в душе моей глубокое равнодушие. Я более не чувствую никакой связи с этими людьми. Ни жалости к ним, ни какого-либо интереса. Одно спокойное презрение. Это стадо бегущих свиней да будет скорей истреблено. Кем — все равно. В честной жизни им не должно быть места.
Уезжая, я послал тебе свой экземпляр «Зарева Зорь», а раньше экземпляр книги «Звенья». Это все, что у меня нашлось.
Вся земля стала тесной от совершающихся низостей. Не знаю, что сотрет срам с опозоренного имени «Русский». Во мне, русском, слово «русский» вызывает трепет отвращения. Но и все другие народы тем самым становятся чужими.
Целую тебя, моя родная и любимая. Твой К.
1917. 18 авг. 3 ч. д. Москва, Б. Николопесковский пер., 15
Катя милая, вчера в полдень, с опозданием более чем на 12 часов, я приехал в Москву, заплатил носильщикам 4 рубля и парному извозчику 25 рублей, что было дешево, ибо двум одноконным пришлось бы заплатить по 20 рублей, то есть 40 руб. Фантастика в полном разгуле, и через два месяца мы, верно, будем платить за извозчика с вокзала 50 или 100 руб. Так как я могу устраивать выступления, на меня это более не производит впечатления. Но жизнь уже стала невозможной, и катастрофа — лишь на расстоянии нескольких дней, самое позднее — недель.
Моя милая, здравствуй. Мне кажется, что ты здесь. О, Катя, я рад этим комнатам и Нюше, и Тане, и Александре Алексеевне, приехавшей сюда через 2–3 часа за мной вслед. Но мне так жаль, что тебя здесь нет. Я так устал от всего, что сейчас буду просто отдыхать, и считаю правосудным, что неделю я ни о чем не забочусь и не думаю. А там —? Ничего не знаю.
За сутки, что я здесь, я долгие часы был с Нюшей, был у Скрябиной, у Рондинелли и только что вернулся с Нюшей от Марины Цветаевой, у которой просидел все утро. Здесь тепло, но не жарко, тихо. Пустынно. Эта тишина — перед грозой, идущей извне, и перед другой, которая притаилась внутри — и ждет. Хорошо, что ты далеко, в защите. Целую тебя, Катя моя. Твой К.
1917. 20 авг. Полночь. Москва
Катя милая, я сижу в своей комнате, я, наконец, у письменного своего стола, которого так долго был лишен, читал утром, читал вечером, слушаю сейчас благодатную тишину и вот всеми силами души ощущаю, что, как мне ни хочется прилететь к тебе в Тургояк теперь же, нет у меня к этому воли, нет для этого сил. Милая, я измучился от переездов, истерзался без возможности читать и писать и хочу, ни во что не заглядывая, побыть вот у этого желанного письменного стола хоть две недели. Ты не будешь обижаться на меня, хоть тебе грустно будет, что мы лето провели порознь. Мне Судьба послала слишком большое бремя этим летом. Я устал.
Мне хочется сказать тебе много. Но только мало-помалу смогу говорить, что хочется.
Я не вижу сейчас, как и где придется мне провести ближайшие месяцы. Мне хочется что-то построить так, чтоб быть между Москвой и Миассом, если ты там действительно устроишься, — уклонившись от поездок с опостылевшими мне выступлениями. Я, конечно, приеду к тебе и, конечно, не на одну неделю, а пожить по-настоящему. Я только отдохну раньше здесь и выясню, кроме того, что будет с Кирой, к которой я не могу не поехать ненадолго, когда по снятии гипса выяснится недели через две, пощадила ли ее Судьба, и нога срослась правильно, или нога изуродована и придется предпринять новое — и на этот раз мучительное — лечение вторичного, искусственного, перелома и вытяжения.
Я, кажется, еще не писал тебе, что мне предложили устроить 10–12 выступлений в октябре в Закаспийском крае (Баку, Самарканд, Бухара и пр.) с обеспечением в 2000 рублей и с правдоподобием добавочных 1000 или 2000 рублей. Вот именно эту поездку с ее тысячами мне хочется послать a todos los diablos [171] и устроиться совсем иначе, то есть во 1-x, не нуждаться в таких деньгах, во-2-х, заработать скромнее, но достойнее что-нибудь писательством. Я сейчас об этом думаю и верю, что придумаю.
С Пашуканисом{127} дела обстоят благополучно, но, к сожалению, он бессилен заставить типографии печатать. Выйдут только, наконец, «Горящие Здания» в количестве 10 000 экземпляров, и есть малая надежда к святкам напечатать «Будем как Солнце». Я буду получать от него по 300 рублей в месяц, а в летние месяцы по 400. Раньше это была бы благодать, теперь это скудная величина. Но я надеюсь столько же или больше получить в «Русском словаре», в «Утре России», в «Республике».
Я страшно соскучился о чтении, мне хочется читать книги по оккультизму и теософии, по естествознанию, по истории, по искусству. Хочу и буду, уже читаю.
Я не хочу принимать никакого участия в общественной жизни. Я очертил вокруг себя магический круг и возвращаюсь к тому себе, к тому я, который был с тобой в Сулаке и в Мерекюле.
Катя родная, больше ничто из свершающегося в России не имеет власти над моей душой. Я атом, и пусть буду атомом в своей мировой пляске, в своем едином и отъединенном пути.
Целую глаза твои и люблю тебя сердцем. Твой К.
1917. IX. 21. 9 ч. в. Москва
Катя милая, каждый раз, как я получаю от тебя письмо, таким красивым, благородным духом веет от твоих слов. Моя родная и прекрасная, я люблю тебя, и так мне ласково-мила твоя душа, вольная, и прямая, и лишенная мелких прахов и пыли.
Я пишу тебе сейчас два слова. О газетах. Тебе нужно самой написать простую открытку в редакции и сообщить тот № экземпляра, который ты получаешь (на адресе имеется), — тебе переадресуют. Или же пришли мне клочок адреса бывшего, я это сделаю здесь. Иначе нельзя.
Я послал тебе «Только Любовь». Пошлю и другие книги. Но разве я не дарил их тебе? И сонеты?
Милая, я продолжаю писать стихи. В «Утре России» я буду печататься правильно — и стихи, и проза. Для меня в этом радость. Душевное спокойствие и настоящая потребность.
Видаю людей мало. Видел Маргорю. Она мне показалась жалким обломком, утратившим какую-либо способность понимать Россию и русское. Да и ничего она вообще не понимает. Видел Вячеслава Иванова. Очарован им. Но он мудрый Лис с пушистым хвостом.
Дружок любимый, пошлю заказным путное письмо. Обнимаю тебя нежно. Твой К.
1917. 23 сентября. 10-й ч. н. Б. Николопесковский пер., 15
Катя милая, я писал тебе вчера бегло, хочу сейчас написать что-нибудь подробнее. Шлю тебе свой очерк «Вращение Колеса». Кира, которой я тоже посылаю все, что теперь печатаю, думает, что это очень нужно именно теперь, когда мы забыли, что мы — русские. Я не думаю больше, что нужно что-нибудь говорить и печатать, — не думаю, что это может оказать какое-нибудь заметное влияние, — но писать и печатать, это, кажется, одна из последних зацепок, удерживающих меня в жизни, во всяком случае, удерживающих меня в России. Без этого завтра же уехал бы в Японию. Впрочем, я, верно, туда и уеду в недалеком будущем.