Среда, утро… Нина Бальмонт возвращается с Тверской, говорит, что там казаки с красными флагами. В час с четвертью звоним к маркизе Кампанари в Кремль, спрашиваем, правда ли, что Кремль занят революционными войсками (слухи разные, говорят, революционными, другие — царскими). Она отвечает, что все спокойно, в Кремль пропускают через калитку в воротах, и, как видно, ничего особенного нет, так как им только что принесли хлеб и их студент вернулся беспрепятственно. А через полчаса или даже несколько минут Арсенал был занят революционными войсками. Это было в какие-нибудь секунды.
После завтрака я иду с Константином Дмитриевичем опять в газеты. На улицах сплошная толпа. На стенах расклеены сообщения Партии рабочих. Их читают, чтобы все могли узнать что-нибудь, один читает вслух. Это изложение всех событий день за днем в Петербурге и Москве. Константин Дмитриевич читает вслух одной такой группе.
Идем на Арбатскую площадь. У синематографа огромная взволнованная толпа. Подходим — „Что такое?“ Никто не знает. Хотим идти дальше. В это время подъезжает военный автомобиль с красными знаменами и 25 солдатами. Все выходят и становятся перед входом в синематограф. Публику разгоняют. Становятся солдаты полукругом, их ружья направлены на синематограф. Мы отходим за угол дома. Напряжение страшное. В Синема скрывается переодетая в солдат полиция. Несколько минут длятся бесконечно. Кто-то кричит: „на крыше“, „сдались“, „не сдались“. Верить или нет? Наконец, „сдались“, „отдали оружие“. По бульварам народу мало. В передней „Утра России“ Коеранский читает только что записанное известие по телефону „Об аресте всех министров“. Говорят о том, что царский поезд направили в Петроград вместо Царского, а царицу, поехавшую ему навстречу, отправили по другому пути.
Редактор Гарве берет Константина Дмитриевича под руку и говорит, что он непременно должен написать что-нибудь для первого номера их газеты, который выйдет завтра. Вечером должен выйти объединенный номер всех газет. Константин Дмитриевич соглашается тут же написать что-нибудь, если дадут угол. Мы сидим в кабинете секретаря. То и дело звонит телефон и входят люди. Удивляюсь, как Константин Дмитриевич может написать. Я сижу к нему спиной, чтобы не мешать. В 15–20 минут он кончил „Река, ломая зимний лед“. Побежали домой с ним. На Никитской встретили войска и артиллерию. У всех были красные флаги. Толпа стояла торжественная, все кричали: „Ура!“
Дома сидеть немыслимо. Мы все время на улице. Пошла от храма Спасителя по всем улицам до Воскресенской площади. Уже темно. Всюду кучи народа или читают, или обсуждают. Раздают листовки, получить их невозможно, так их расхватывают, разбирают. „Дайте солдату“, и ему уступают. Проезжают автомобили с красными флагами. Беспрерывно кричат „ура“. Едем по Тверской, заходим к Александре Алексеевне. Продают первый выпуск газет. Хватаю, мчусь домой. Ноги подкашиваются.
Четверг, утро… Это уже праздник. Принесли первые газеты. Газетчика чуть не изувечили. Он плачет. Выходим после завтрака все вместе (К. Д. Бальмонт, Нина Бальмонт, Макс Волошин, Нюша), у всех красные ленты.
Толпа уже не такая торжественная и праздничная, как вчера. Константина Дмитриевича узнают. К нему подходит какой-то смешной человек и благодарит за стихи, напечатанные сегодня в „Утре России“. Дальше толпа сгущается у одних ворот. Чего-то ждут. Выводят пристава с лицом серо-зеленого цвета, искаженным гримасой. За ним на санках везут мешки с мукой, сахаром, найденные, верно, у него при обыске. Толпа настроена насмешливо и добродушно. Его уводят солдаты и милиция. Мальчику мать объясняет, что поймали человека, который украл, и теперь его накажут. Мальчик говорит: „дали бы ему касторки“. Встречаем Нину с красным бантом, она едет на грузовике освобождать из тюрем. На Воздвиженке опять кого-то ждут или арестовывают. Студент, кусающий белую булку, узнал Константина Дмитриевича, жмет ему руку и благодарит за стихи. „Вы и в 1905 году первый откликнулись“. „Господа, — говорит он, обращаясь к толпе. — Прокричим „ура“ Бальмонту“. Кричат „ура“. Спрашивают: „Кто, кто?“ „Опять какого-нибудь мошенника изловили“, — говорит успокаивающе старушка. Толпа движется как на празднике. Нет экипажей, лишь военные автомобили. По Воскресенской набережной еле можно пройти. Стоим, смотрим, как ведут полицейских. Опять „ура“ не смолкает. Заходим на минутку к Александре Алексеевне.
Константин Дмитриевич заговаривает с французским офицером. Он мрачно почему-то смотрит на происходящее. Ему кажется, что мы слишком долго празднуем, а на фронте эти празднества плохо отражаются. Идем в „Утро России“. Там опять Константин Дмитриевич пишет стихи: „Душа всегда желает чуда“. Опять нас запирают в кабинете редактора. Константин Дмитриевич в полчаса пишет новое и читает вслух редактору-секретарю и Тардову. Редакция жалуется на рабочих Социал-демократической партии, которые врываются в типографии, печатают свои листки, портят машины и вообще желают также быть цензорами всего печатающегося в газетах. Все со страхом смотрят на рабочих (они могут теперь сделать много злого).
В пятницу говорят об отречении, что наследник умер, что Михаил отравлен. Вечером уже продают газеты с известием об отречении царя. Константин Дмитриевич написал стих к полякам.
В субботу — парад и погребение павших за свободу. Нина с Аней ходят в толпе несколько часов. Несмотря на огромное количество народа — ни одного несчастного случая. Опять идем с Константином Дмитриевичем в редакцию».
Мой отъезд на Урал в 1917 году
В мае мы с дочерью и моей подругой О. Н. Анненковой уехали на Урал. Мне хотелось показать дочери, выросшей за границей и знавшей только Калужскую губернию, более дикие места России, ее красоты, озера, горы и леса. Мы выбрали озеро Тургояк на Урале, под городишком Миассом. Бальмонт должен был приехать туда из Тифлиса, куда поехал с Еленой, только что закончив свой перевод поэмы Руставели «Носящий барсову шкуру».
Ехали мы на Урал на три летних месяца, а пришлось остаться там более трех лет из-за гражданской войны, отрезавшей нас от Москвы. Бальмонт провожал нас на вокзал. Посадка была очень трудная. Поезда были переполнены военным людом, возвращающимся с фронта. Вагоны битком набиты, мы еле протискались в свое купе второго класса, и здесь ночью нам пришлось простоять. Мы ехали в Нижний, оттуда Волгой до Уфы. На вокзале толпа разъединила нас с Бальмонтом, и, несмотря на все его усилия, он не мог подойти к вагону проститься еще раз со мною. Я стояла у окна и смотрела на него. У него было очень расстроенное лицо, вытянув шею и сдвинув шляпу со лба, он протискивался сквозь толпу и искал меня своими близорукими глазами.
Не думала я тогда, что вижу его в последний раз в жизни.
По получении депеши от меня, что мы наконец доехали — благополучно сравнительно, он писал мне (5 июня 1917 года): «Я рад, рад за тебя. Как бы ни было там угрюмо, в этом звучащем черно-железном Тургояке (Туранцы! Одна из мистических Туле!{94}, здесь, в жаркой и пыльной Москве, с ее сменяющимися защитниками отечества и торжеством глупых харь — гораздо хуже. Впрочем, я, видевший, как ты уезжала, и предчувствовавший, как я буду уезжать завтра, был бы доволен провести в тихом нашем доме все лето».
7 июня Бальмонт с Еленой и Миррой отбыли на Кавказ. В Тифлисе, Кутаисе, Боржоме он читал свой перевод Руставели. Успех был еще больше, Бальмонта встречали всюду еще горячее, еще восторженнее, чем в первый раз. Он ездил из города в город и, кроме чтения своих стихов, произносил импровизированные речи, которые вызывали в публике особенный интерес. Он говорил без всякой подготовки на самые разнообразные темы. На тему своей лекции или отвечал на вопросы слушателей. Говорил, как всегда, только то, что чувствовал в данный момент, ни к кому не приспособляясь, ни к месту, ни к времени. Иногда его речи были рискованны, но об этом Бальмонт меньше всего думал. Устроители же этих выступлений, вначале очень приветствовавшие эти экспромты, столь восхищавшие публику, потом стали опасаться высказываний Бальмонта вне программы.