Но со временем уроки литературы у Лебедева делались все интереснее. Они состояли в том, что Лебедев приносил мне из своей библиотеки тех русских авторов, которых я должна была систематически изучать. И я читала классиков от Ломоносова до Толстого. На уроке мы разбирали какой-нибудь роман или поэму. Я рассказывала вкратце содержание прочитанной вещи и о своем впечатлении от нее. При этом Лебедев своими вопросами незаметно наводил меня на разные заключения и обобщения, которые я приписывала себе. Меня тоже очень ободряли замечания, которые он вставлял: «Это вы очень тонко заметили», «Совершенно верно заключили». И затем вносил поправки в виде деликатных вопросов: «Не кажется ли вам, что тут хорошо было бы прибавить…», или «Может быть, лучше выразить вашу мысль таким образом…», или «Я делаю такой вывод из ваших слов, если я вас верно понял…» и так далее.
Я очень злоупотребляла добротой Лебедева, затягивала писание сочинений, иногда непозволительно долго, читала ему свои черновики, не удосуживаясь переписать их в тетрадь. «Все не успеваете? Времени не хватает? — и прибавлял мягким тоном: — Может быть, вам не надо так много читать, чтобы уделять время на писание…»
Почти по тому же методу училась я французскому и немецкому у нашей учительницы Марии Яковлевны Фришмут. Мы читали в оригиналах сочинения авторов той эпохи, которую мы изучали, и писали сочинения на тему, которую выбирали сами из нескольких, предложенных нам учительницей. Так учиться было интересно, и я училась хорошо и даже хорошо готовила уроки. Мария Яковлевна меня одобряла и выделяла между всеми своими учениками. Она и Лебедев были знакомы с нами домами, они дружили с сестрой Сашей. Мать выказывала им обоим большое уважение и внимание к их семьям, с которыми поддерживала знакомство. Мы, дети, тоже бывали у них в гостях. Кроме того, я очень любила Марию Яковлевну, подростком обожала ее, мне очень импонировало, что она была писательницей, ее печатали в толстых журналах. В «Вестнике Европы» помещена была ее статья «Мировые типы Фауста и Дон Жуана». Лебедев тоже писал и печатался.
Меня очень удивляло, что оба они, эти столь образованные люди, ставили так высоко мою мать и выказывали ей необычайное уважение, они — женщине без всякого образования, не знающей даже иностранных языков! И вообще я долго не могла понять, что было в моей матери такого особенного, что у всех вызывало любовь и уважение, граничащее с благоговением.
Музыкой я в те годы занималась со страстью, заинтересованная ею с ранних лет, когда впервые услышала Нину Васильевну. Я тоже была очень привязана к своей учительнице музыки Шенрок, отличной музыкантше, ученице профессора Клиндвордта, ученицей которого была и Нина Васильевна. Она преподавала братьям Нины Васильевны и многим знакомым детям.
Но из всех учеников любимой ее была я, говорила она мне и с явным удовольствием занималась со мной. Я это чувствовала, сама она никогда не говорила о своих чувствах и не показывала их, была со всеми учениками ровно строга и взыскательна. Вообще она была странная, замкнутая и молчаливая. У нее были две страсти: музыка и животные. По животных она любила только несчастных, заброшенных, искалеченных. Она подбирала таких на улицах, приносила к себе, где помещала их в одной комнате; в другой, где она жила, стояли ее рояль, стул, стол и кровать. Там она кормила и лечила свой зверинец. Пожилая, некрасивая, с каким-то мертвенно неподвижным лицом, она совсем преображалась, когда играла своего любимого Моцарта или Бетховена или когда смотрела на поправившихся у нее котенка, собачонку или голубя.
Под ее влиянием я пристрастилась к музыке, преодолевая скуку гамм и упражнений. Я много играла и для себя, всегда вещи для меня слишком трудные, но фрейлейн Шенрок позволяла мне это, находя, что это только полезно. Помню, как я терпеливо без конца повторяла нравящиеся мне фразы из сонат Бетховена или опер Вагнера, и сестры затыкали себе уши и просили пощады. Но и музыка мне давалась с трудом: у меня не было слуха, не было памяти. На проверочных концертах учеников фрейлейн Шенрок, которые обставлялись очень торжественно, я играла не хуже других, но всегда по нотам, так как ни одной ноты не могла запомнить наизусть.
Из-за недостатка слуха мне и пение давалось с большим трудом. Петь, быть певицей было самым моим страстным желанием. Начала я учиться пению очень поздно, в двадцать лет, учителя находили, что я слишком юна, чтобы мне ставить голос. И вот пришлось ждать.
Мне казалось, что годы моего отрочества до желанных шестнадцати лет тянутся бесконечно долго. В шестнадцать лет в нашей жизни девочек происходил как бы перелом: с этого возраста мы считались девушками. В этот день рождения нам дарили часы, которые мы носили на шее на золотой цепочке. Нам позволяли поднимать косы и делать прическу, и платья нам шили длиннее. Мы получали в месяц уже не три, как раньше, а пять рублей на мелкие расходы. И могли выходить из дома, конечно, в сопровождении старшего брата или сестры, но не только на обязательную общую прогулку.
Те годы нашей жизни были, конечно, много разнообразнее и интереснее, чем в детстве. Вместо прогулок по бульвару мы теперь заходили чуть ли не каждый день к замужним сестрам, которые жили совсем от нас близко, то к Тане, то к Маргарите, где мы получали много новых впечатлений. Но они меня не удовлетворяли ни в какой мере. Мне всегда хотелось того, чего не было в окружающей жизни: чего-нибудь необычайного. Я всегда-всегда мечтала о каком-нибудь случае, где я бы выказала свое геройство: спасла бы ребенка из пламени горящего дома, вытащила бы из воды тонущего. И сделала бы это, жертвуя собой, рискуя жизнью, и не для того, чтобы прославиться или чтобы меня хвалили. Это было чувство совсем другого порядка, чем тщеславие, которое мне было свойственно и заставляло меня часто выказывать при публике свою силу и ловкость, другими своими доблестями привлекать на себя внимание. Но тут было совсем другое; я чувствовала очень глубоко, где-то внутри себя силы для свершения подвига во имя какой-нибудь великой идеи. Но какая идея великая? В детстве, обожая государя Александра II, я мечтала отдать за него жизнь. В юности я хотела участвовать в заговоре против государя Александра III.
Годы шли, менялась я, менялись идеи, но жажда подвига оставалась неизменно. И я все искала случая, все ждала его.
У замужних сестер
Я стала пристальнее присматриваться к жизни сестры Тани, и вскоре жизнь замужней женщины показалась мне скучной. Уютная квартира Тани, ее нарядные платья, которые она теперь заказывала по вкусу мужа, а не матери, ее занятия хозяйством, во все мелочи которого вмешивался муж, званые обеды и вечера для иностранцев, приезжавших к ним по делам из-за границы, — все это неизменно продолжалось годы и годы и ничего нового не вносило в жизнь Тани. Так это мне, по крайней мере, казалось.
Тотчас же после своей женитьбы Иван Карлович познакомил свою жену с иностранной колонией, с богатейшими коммерсантами в Москве: Шульце, Ценкер, Кноп… Таня бывала у них на роскошных обедах и балах и имела большой успех: она была молода, красива и очень кокетлива. Но больше всего немцам нравилось то, что она прекрасно говорила на иностранных языках и своими манерами не была похожа на русскую. А между тем лицо у нее было типично русское: круглое, курносое, краснощекое, с карими глазами и вьющимися волосами.
Иван Карлович гордился успехами жены в этом блестящем обществе, но так ревновал ее, что отравлял ей удовольствие выездов. Таня предпочла сидеть дома и «жить для мужа», как предписывалось немецкой моралью. И Таня в совершенстве осуществляла идеал своего мужа: исполняла все его желания, считалась только с его вкусами, признавала только его авторитет во всех вопросах. Была у нее только одна привычка, от которой она не отступала, — она много читала и любила книги. И так как ее чтение никак не мешало мужу, то он не препятствовал ей и даже поощрял, дарил на каждое Рождество вместе с другими вещами полное собрание сочинений какого-нибудь немецкого классика в прекрасном переплете.