По дороге в собор нас обгоняли толпы богомольцев и богомолок, загорелые, изможденные, молодые и старые, все в лаптях, с котомками за плечами. Они шли, опираясь на свои посохи. Некоторые из них отделялись от своих и шли за нами, робко взглядывая на монахов, которые толкали их и покрикивали, чтобы они давали нам место. Дойдя до раки преподобного Сергия с горевшими над ней сотнями лампад и увидев ее, они опускались на колени, все как один, и стояли так весь молебен, кланяясь в землю, стукаясь лбом о чугунные плиты. Кто плакал, кто вздыхал, кто исступленно бормотал: «Господи, помилуй», «царица небесная», «преподобный батюшка», «милостивец ты наш, помилуй нас, грешных». И когда они вставали с колен, чтобы пойти приложиться к Евангелию, а потом к кресту, который служивший батюшка, не глядя на них, совал им в лицо, — у них лица были совсем другие, умиленные, просветленные. Около них я становилась тоже на колени, плакала, как они, и тоже повторяла шепотом: «преподобный отче Сергие, моли Бога за нас» и другие слова молитв, что вспоминались. Затем шла с ними прикладываться к св. мощам преподобного Сергия и другим иконам подряд, клала земной поклон и целовала край стекла, если не могла дотянуться до самой иконы. Счастливая, размягченная, готовая еще и еще молиться и без конца прикладываться, я вдруг услышала голос брата: «Fais vite, courrons à la maison. Maman s’attarde sans fin avec ses prêtres. Nous allons manquer le train!» [50] Я, забывшая все на свете, спрашивала: «Pourquoi courir, quel train?» [51]…Да, поезд, я совсем забыла о нем. И мы бежали с братом, скользя по плитам, не оглядываясь на мать. Но нас догнал монашек: «Мамаша ваша приказала идти к ним, с ними пойдете». Мать сказала, что мы по дороге домой зайдем в лавки, дала нам по 20 копеек, чтобы мы купили себе что хотим. Это было страшно приятно. В этих лавках под стенами монастыря продавались необычайно соблазнительные вещи. Мы с братом тотчас же пошли тихим шагом, взявшись за руки, как enfants modèles (примерные дети). Рядом с матерью важно выступал толстый монах, придерживая своей жирной рукой золотой крест на животе. Мы тщетно оглядывались, мать не прибавляла шага, и мы проклинали про себя монаха, который задерживал ее. Наконец мы у лавок. Я тотчас покупаю за 6 копеек трех маленьких кукольных монахов в черных рясах и клобучках и деревянный гриб в подарок Анне Петровне, чтобы штопать чулки. У меня остается еще 4 копейки. Мне страшно хочется купить сервиз из крошечных глиняных чашечек на подносике. Стоит он 25 копеек. Что делать? Я решаюсь отдать назад и гриб, и монахов и взять сервиз. Почему-то продавец говорит: «Пятачок за вами». — «Почему? Я отдала все, что взяла». — «Точно так, и еще пятачок за вами», — усмехаясь повторяет продавец, глядя на мать. Мать приплачивает 5 копеек, но строго замечает мне, что я, раньше чем покупать, должна счесть, сколько у меня денег. «Ну как же, ты теперь не подаришь гриб Анне Петровне?» — «Нет, подарю». — «Да ты же взяла сервиз!» Тогда, запутавшись окончательно, я разражаюсь слезами, ничего не понимая. «Бери гриб, а я тебе подарю сервиз», — говорит неожиданно снисходительно мать. Я страшно счастлива. Это мне Бог послал, потому что я так усердно молилась сегодня, думаю я без всякого уже смирения.
И потом каждый год 25 августа мы ездили по железной дороге к Троице. И хотя это было уже повторением одних и тех же впечатлений — железной дороги, вагона, гостиницы с жирными голубями на окнах, теплых просфор, противных толстых монахов, покупка тех же вещиц в лавках (к которым, впрочем, я никогда не стала вполне равнодушной), все же впечатление от толпы богомольцев оставалось самым сильным. Оно никогда не изгладилось из моей памяти. Эти вздыхающие и плачущие люди, распростертые на полу в полутемном храме у ступенек раки преподобного Сергия, эти люди, поднимающиеся с колен с просветленными, счастливыми лицами, шепчущие, приложившись к святым мощам: «сподобились», и вытирающие кончиком платка глаза, — это впечатление не только не ослабевало, напротив, усиливалось с годами.
Лет четырнадцати — пятнадцати я себя считала неверующей, перестала дома молиться, в церкви стояла как истукан и всячески старалась показать, что я большая и в Бога не верю. Но когда я была в толпе богомольцев у раки преподобного Сергия, мое неверие исчезало, как по волшебству. Я уже не корчила из себя большую и умную, ни о чем не рассуждала, только чувствовала всем существом своим, что правда не у меня, а у них, у этого темного люда. И что силы, которые они черпают здесь, и я могу получить из этого единственного источника.
Учение и праздники
Осенью, когда мы возвращались с дачи, с 1 октября начиналась наша правильная городская жизнь, и чем старше мы становились, тем больше она заполнялась учением. Учение было наше главное, наше единственное дело, внушалось нам старшими сызмальства, цель и смысл нашей жизни в эти отроческие годы.
А когда же, когда мы будем делать то, что нам хочется, то, что нам приятно? Кончим учиться, будем замуж выходить. Потом у нас будут дети. А когда же мы будем делать то, что нам хочется: скакать верхом, плавать по морям, открывать новые земли, бороться с дикарями и дикими животными? И вообще будем героями и прославимся? Или будем рисовать картины, как Риццони{22}, петь, как Патти{23}, играть «Орлеанскую деву», как Ермолова{24}. Неужели для всего этого надо знать арифметику? И все замечательные люди неизбежно должны учить таблицу умножения? Не может этого быть. Таблица умножения представлялась мне в то время самым трудным, самым непостижимым делом.
Возвращаясь с дачи осенью, я с тоской думала о предстоящем учении. Всю зиму, всю бесконечно долгую зиму мы будем учиться. А зима — это почти год.
Я представляла себе год не круглым, а овальным. Нижняя черта была окрашена в черный цвет — это бесконечная зима. Среди нее ближе к началу светлая точка — Рождество, затем дальше точка поменьше — Масленица и в конце самая большая точка — Пасха. Черный цвет зимы светлел в конце и в мае переходил в нежно-зеленый цвет первых листочков. Весна, лето и осень были такой же длины, как одна зима. Лето короткое, сияющее золотом, и столь же короткая осень — буро-красная. Представление о годе навсегда осталось для меня таким.
1 октября в нашей классной перед иконой Николая Чудотворца служили молебен, молились о преуспеянии нашем в науках, «о даровании нам силы и крепости к познанию учения и к познанию блага и надежды». И я молилась очень усердно, чтобы мне полегче было учиться и не так ужасно скучно. Но мои молитвы, видно, не доходили до Бога. С каждым годом я училась все хуже, и уроки мне становились все ненавистнее.
Одно утешение было — ожидание больших праздников, когда учение наше временно прерывалось.
Праздники Рождества и Пасхи справлялись у нас в доме торжественно. На Рождество у нас всегда была елка [52]. В самом раннем детстве у нас в детской наверху ставили небольшую елку. Я хорошо ее помню. Именно такой я представляла себе елку в сказке Андерсена, когда мне впервые прочли эту сказку. Когда мы подрастали, нам было лет семь-восемь, нас, «верхних детей», приводили вниз, в залу, на большую елку. Приготовления к ней от нас, младших детей, скрывали. Мы волновались за много дней до сочельника, спрашивали прислугу, бегали потихоньку в людскую посмотреть, не привезли ли елку и не прячут ли ее там от нас.
В сочельник после всенощной, часов в восемь, мы спускались из нашей детской в залу, где за закрытыми дверями, мы уже знали, была елка. Она наполняла все комнаты своим смолистым запахом. Мы были одеты в праздничные платья, мы замирали в благоговейной тишине за дверью, стараясь разглядеть что-нибудь в щелку, и шепотом переговаривались друг с другом. Наконец раздавались звуки музыки, одна из старших сестер играла на рояле что-то очень торжественное, похожее на церковную музыку. (То было нововведение Ивана Карловича — жениха сестры Тани, он предлагал еще петь при этом какие-то хоралы, но сестры наотрез отказались.)