Когда я его толкала ногой под столом, желая ему напомнить, что не нужно что-нибудь говорить, Бальмонт смотрел под стол: «Это ты меня толкаешь?» — и затем, догадавшись, громко: «А что я такое сказал?»
Он всегда говорил что думал даже в тех случаях, когда это могло ему повредить или было невыгодно.
Неровность его настроений, его капризы зависели, главным образом, от его нервности и повышенной впечатлительности.
На людей, мало его знающих, он производил впечатление отсутствующего, исключительно занятого собой. Это и было, но только отчасти. Как поэт он, конечно, был погружен в себя, в свои мысли, образы и был чужд всему, что было вне поэзии.
А вместе с тем он очень чувствовал человека. Иногда при первой же встрече с ним он угадывал его сущность, и безошибочно. А если на ком сосредоточивал свое внимание, то достигал прямо прозорливости. Бывало так, что люди, чуждые поэзии, беседуя с ним о своих личных делах, мало интересных Бальмонту, вдруг проникались доверием к нему, открывали ему свою душу, просили у него совета. Я помню несколько случаев, когда он вызывал удивление даже угадыванием самого сокровенного в человеке.
Так, однажды в Риме он разговорился со своей соседкой по табльдоту, одной русской старушкой, очень умной и утонченной, мадам Рихтер. Она была из придворных сфер в Петербурге, и мы видели ее в первый раз в жизни. Заинтересовавшись некоторыми суждениями Бальмонта об искусстве, она стала заходить к нам и беседовать с ним. К стихам его она была равнодушна. «Я их не очень понимаю, — сказала она мне, — но человек он замечательный. Он ясновидящий. Он угадал мое прошедшее, которого никто не знает, и сказал мне вещи, как мог сказать только провидец».
Почти то же, только другими словами, сказала мне наша кухарка Аннушка, безграмотная мрачная женщина. Она переживала большую для себя драму: ей изменил муж. Она страдала, главным образом, от того, что не знала, как ей поступить. Ей казалось, что «конечно, надо убить его полюбовницу… поленом по голове хватить, а я только ее мантильку изрезала на куски». Я старалась ее успокоить, утешить. Но Бальмонту это удалось лучше, чем мне. Не знаю, что он ей сказал, но она потом со слезами говорила мне: «Наш барин не иначе как прозорливец. Ведь они моего мужа никогда не видали, а все про него поняли и мне растолковали, как надо быть. Теперь я уже знаю, чего мне держаться». В результате через некоторое время у нас на кухне появился ее муж, городовой, не бывавший раньше у своей жены, и все свободное время от службы проводил у нее, читая беспрерывно книги, которыми его снабжал Бальмонт.
Эта Аннушка сохраняла суеверное чувство обожания к Бальмонту. Когда мы уезжали (она просилась ехать с нами), она поступила кухаркой к Вячеславу Ивановичу Иванову. И он мне рассказывал, как трогательна была привязанность этой дикой женщины к Бальмонту. Когда Вячеслав Иванович звал ее в столовую послушать стихи, которые у него читали поэты на Башне, она отказывалась: «Ну их, — говорила она, — не хочу и слушать, все равно лучше нашего барина Кинстинтина Митрича никто не скажет песни». При этом надо сказать, что она абсолютно ничего не понимала, не отличала прозы от стихов. Она целый год не могла запомнить нашей фамилии и уж, конечно, фамилий людей, бывавших у нас. Так она описывала одного нашего гостя: «А тот еще, что намедни песни заводил и гостей потешал». Это был Андрей Белый, который тогда читал стихи нараспев.
Но каждый человек, пишущий стихи или просто любящий их, становился Бальмонту дорог и интересен. И он отдавал ему свое время и внимание. Начинающим поэтам, если он находил в них какое-нибудь дарование, он всегда советовал расширить свои горизонты, изучать старых поэтов, учиться иностранным языкам, переводить иностранных поэтов, а потом уж писать свои стихи. С некоторыми из них он носился… пока длилось очарование, или, охладев к бездарному или глупому поэту, которым раньше увлекался, он спокойно отворачивался от него, и тот сразу переставал для него существовать. Делал Бальмонт это так откровенно, что многих это оскорбляло и восстанавливало против него. Особенно, если эти отвергнутые были поэтессы.
Отношения Бальмонта к людям, друзьям
Несмотря на такую изменчивость и капризность по отношению к некоторым людям, привязавшись по-настоящему к человеку, мужчине или женщине, Бальмонт уже никогда не изменял другу. Так неизменно он чтил профессора Стороженко, поэта Случевского, князя Урусова, всегда благодарно помнил, что ему дали эти старики в свое время, чем кому из них он был обязан. Так, о Стороженко Бальмонт писал мне через много, много лет, в 1916 году: «Передай, пожалуйста, Розанову или тем, кто устраивает утро в память Стороженко, что я, конечно, приму в чествовании участие и произнесу речь и стихи, посвященные памяти благороднейшего человека, который для меня сделал столько, как если бы он был мой отец. Речь мою можно в программе означить: „Рыцарь душевного изящества“».
Об А. И. Урусове Бальмонт написал статью (вошла в его книгу «Горные вершины»).
Я уже не говорю о его сверстниках. Он неизменно любил Валерия Брюсова, Сергея Полякова (издателя «Скорпиона»){71}, поэта Юргиса Балтрушайтиса, художника Модеста Дурнова, Макса Волошина и других, но других немногих.
Когда Бальмонт уезжал за границу, он не терял со своими друзьями связи, писал им и оставался им верен, несмотря на то, что некоторые из этих близких друзей изменились к нему и отошли от него. Бальмонта это огорчало, но сам он не менялся к ним.
Первым и самым большим другом Бальмонта был Брюсов, самым «желанным мне, единственно нужным мне человеком в России», как писал Бальмонт Брюсову из-за границы в 1897 году.
Бальмонт был старше Брюсова, он познакомился с ним в 1895 году, когда Брюсов был студентом. Встретились они в кружке «Любителей западной литературы».
Встреча в то время таких двух поэтов была важным событием для обоих. Они сразу сблизились, и много лет их связывала тесная дружба.
Брюсов так пишет о первых годах их сближения: «Вечера и ночи, проведенные мною с Бальмонтом, когда мы без конца читали друг другу свои стихи и стихи наших любимых поэтов: он мне — Шелли, Эд. По, я ему — Верхарна, Тютчева, Каролину Павлову, когда мы говорили с ним обо всем на свете, останутся навсегда в числе самых значительных событий моей жизни. Я был одним до встреч с Бальмонтом, стал другим после знакомства с ним. Впрочем, не без гордости могу добавить, что и я на него оказал свое влияние. Он сам сознается в этом в одном из своих воспоминаний»{72}.
Так это и было. Если Бальмонт и Брюсов были очень разные по характеру, мышлению, восприятиям, то общей у них была их «исступленная любовь» к поэзии. Оба они принадлежали к молодому поколению, новым людям. Оба волевые, с ярко выраженными индивидуальностями, они влияли друг на друга, но ни один не подчинялся другому. У обоих было неудержимое желание проявлять себя, свою личность. Бальмонт это делал непосредственнее и смелее. У Брюсова его «дерзания» были более надуманны и выходили и в жизни, и в творчестве как-то искусственно.
В начале их сближения Брюсов стал идеалом поэта для Бальмонта. Тогда только что вышла первая книжка Брюсова с претенциозным названием «Chefs d’oeuvre» [130]. Брюсова никто не знал, книжку его не читали, а если читали, то для того, чтобы посмеяться над декадентскими стихами. А его стихотворение «О, закрой свои бледные ноги», состоящее из одной этой строки, всегда приводилось как верх декадентской чепухи. Но Бальмонту оно нравилось, как вся книжка «Chefs d’oeuvre», и он всюду читал стихи из нее: в знакомых домах, с эстрады, предпосылая им слова: «Я сейчас прочту вам стихи Валерия Брюсова, гениального поэта, к сожалению, еще мало известного».
Когда мы с Бальмонтом после свадьбы уехали за границу, между поэтами завязалась переписка, и Бальмонт изо всех друзей скучал больше всего по Брюсову. Писал ему часто и ждал нетерпеливо его писем.