Праздновали почти до утра. За столом собралось, наверное, человек двадцать. Пили самогонку, которую брат, брезгливо морщась и театрально улыбаясь, только пригубливал. «А мой старший в Париж уезжает, – серьезно разглагольствовал пьяный отец, – Борька, расскажи, как там в Европе…» Недовольный брат ловко менял тему разговора или делал вид, что не слышит отца. Потом пели тягучие, как свет месяца, и сладкие, как мед, украинские песни. Брат песням не подпевал, я тоже. Мне наливали самогон, и я его пил, закусывая облитыми подсолнечным маслом варениками с капустой и с картошкой. Потом мне понадобилось выйти, и я ушел из-за стола в темноту. Обратно уже не вернулся. Чьи-то руки взяли меня под локти и куда-то повели, на что-то опустили, я сел и провалился в бездонную перину: «Ложись, синочку…» – сказал голос и исчез. «Надо встать и раздеться…» – усиленно думал я. Мне казалось, что я встаю и раздеваюсь, но потом понял, что уже засыпаю. Сон был уютный, радостный: моя просроченная любимая обнимала меня, целовала и говорила: ну вот видишь, это была шутка, я вернулась, твоя…
До сих пор я думаю, что потерял невинность именно в том сне на той самой бездонно-мягкой перине в доме одноногого объездчика бахчи дяди Коли – настолько все было явно, сладостно, зримо. Бывает же так!
Наш «Москвич» тоже ночевал во дворе, облитый лунным и звездным светом, под ветками раскидистого дерева. У колес его спали в траве гусята, на крышу несколько раз шлепались спелые абрикосы.
На следующий день, после полудня, с багажником, полным гусями, арбузами, дынями, абрикосами, мы выехали из дома объездчика дяди Коли и поехали к уже хорошо видному на горизонте морю.
Брат управлял машиной. Отец похрапывал сзади рядом со мной.
Мы отъехали от села уже километра на три, когда мать, царственно сидящая на этот раз рядом с Борей, вдруг сняла с себя солнцезащитные очки, опустила голову на руки и заплакала.
– Что ты, ма? – сбросив скорость, удивился брат.
– Алла, что случилось? – проснувшись, всполошился отец. Мать не отвечала. Ее плач перешел в рыдания. Наш «407-й» остановился.
– Что, Аллочка, что?
– Ты разве не понял? – повернула мать к отцу залитое слезами лицо. – Он ведь даже нас не узнал!
– Кто?
– Коля! Он же не узнал нас, потому что слепой и глухой. Он не узнал, но все равно… И дочка его… она же нас и не видела никогда… Такие люди… Понимаешь… люди…
Брат, изобразив мину безучастности, отвернулся.
«Москвич» хрипло постукивал – он был жив, и до его смерти было еще далеко. До наших смертей тоже еще были версты событий, во время которых мы переживем собственную страну и начнем жить в новой. Брат пробудет во Франции год, вернется оттуда разочарованный и займется бизнесом. Я отслужу в армии, встречу еще не одну женщину, поступлю в московский институт, женюсь на Лене, а потом разведусь с ней. Отец так и не разведется с матерью и проживет с ней до ее последнего дня. Одноногий объездчик Коля умрет через девять месяцев после нашей последней с ним встречи.
Море лежало рядом, на расстоянии вытянутой руки. Казалось, до него можно было дотронуться. В лучах солнца море слепило глаза разбросанными по своей глади расплавленными лепестками громадного фантастического цветка.
Карибское
Двигатель «Москвича» звучал ровно и глухо, словно работал тот самый вечный двигатель, который в молодости изобретал мой отец.
Мы ехали по автобану, пересекающему Кубу поперек, от Атлантического океана к Карибскому морю. Останавливались на автозаправках, чтобы сжевать купленный здесь несвежий сэндвич и запить его тростниковым соком.
Машин на шоссе почти не было – как в наши советские времена. Иногда вдоль дороги шли или голосовали люди. В основном молодежь. Если им было с нами по пути, мы подвозили их.
Однажды в «Москвич» сели две светлокожие кубинки, одна из которых немного говорила по-английски. Девушка вытащила из сумочки и показала нам бумагу, которая была приглашением от ее канадского жениха.
– Я уезжаю от Фиделя, говорю революции «Аста маньяна!», – смеялась она и одновременно строила мне глазки. Когда на автозаправке Лиза пошла в туалет, Хуана, так звали покидавшую Кубу девушку, оседлала меня и втиснула свою ладонь между своим и моим пахом.
– Поехали дальше с нами, – кивнула она на свою подружку.
– А как же твой жених из Канады?
– Жених никуда не денется, я улетаю к нему через месяц.
– А я улетаю сейчас… – я ссадил Хуану с себя и кивнул на идущую к машине Лизу, – понимаешь, у меня очень ревнивая чика. Однажды она приревновала меня, взяла нож и отрезала… – я сымитировал руками удар ножа, рассекающего воображаемую колбасу.
– Как? – расширила в ужасе глаза кубинка. Но тут же понимающе потрогала мою промежность:
– А это что?
– Вырос заново, – сказал я, – как хвост крокодила.
Сидя за рулем, я вспомнил: за эти десять дней, что мы уже прожили на Кубе, мы с Лизой ни разу не входили друг в друга. Просто спали вместе, обнявшись, иногда целуя друг друга. Почему? Странно, но меня это не пугало. И ее, кажется, тоже. Похоже, мы стали забывать о том, что между взрослыми мужчиной и женщиной должна быть сексуальная связь. Мы будто стали детьми, еще не вступившими в пору сексуальной зрелости. Похоже, о подобном говорил в Кельне Иохим. Но разве так бывает? И где – на одном из самых любвеобильных островов мира, где сам воздух, кажется, пропитан мириадами монад совокупления…
– Помнишь, мы говорили как-то…
– О чем?
– О том, что люди старятся в жизненных буднях очень быстренько. Сначала люди говорят, что любовь кончилась, потом начинают требовать друг от друга соблюдения норм и правил… Только в детстве и в старости люди ничего такого не хотят, правда?
– Да, правда.
– В детстве люди еще не знают, что им надо хотеть, а в старости они уже устают хотеть. Люди лучше чувствуют чудо в юности и детстве. Ты сам был такой, да, помнишь? А самые главные знания идут человеку не от ума, а от чудности, вот. Ну так вот. В эти-то моменты – в детстве и в старости – человек становится самый чистый, самый райский, я думаю. Вся беда, Александр ты мой Великий, что мужчина и женщина встречают друг друга и начинают хотеть создать что-то вместе в основном в середине своих жизней. То есть тогда, когда эти их дурацкие социальные хотения находятся в самом своем разгаре. Так ведь?
– Так, Елизавета первая. Но сейчас мы не в середине жизни, а в ее начале.
– Да! И как это хорошо…
– Да, очень, очень хорошо, потому что мы можем сливаться вместе, не сливаясь телами. Как ребенок сливается с матерью, с отцом, с такими же, как он, детьми, со всем окружающим миром…
– Это же чудо, чудо, так не бывает!
– А кто сказал, что любовь только та, что бывает?
На подъезде к Плайа-Хирон мы подсадили троих ребят лет десяти – двенадцати – двоих мальчишек и девчонку. Они были в красных галстуках, такой и я носил когда-то. Уже лет через десять на Кубе пионеров не будет. Мир, как радостный странник, спешит куда-то вперед – но точно ли к лучшему? Лучшее будущее… Таких и слов-то уже нет, они стали стыдными. А к какому же тогда идем будущему?
Мы не понимали ни слова из того, о чем весело болтали пионеры. Ребята выскочили возле небольшой деревушки. «Вива Фидель!» – на прощанье пропела одна из девчушек, подняв в пионерском приветствии руку.
Подводный сад
– Чувствуешь, чувствуешь? Море, – вытянув шею, Лиза напряженно вглядывалась вперед. – Но где же оно?
Мы ехали по узкой грунтовой дороге через мангровый лес – листья и ветки шлепали, скрежетали по корпусу «Москвича», проникали в открытые окна и выдирались из них. Йодистый запах чувствовался в жарком воздухе, но где же в самом деле море?
Дорога не кончалась, становилась все уже – и вот, когда уже казалось, что наш «Москвич» застрянет между деревьев, лес внезапно кончился, и машина, перевалив через корягу, выбралась на каменистую поляну, перед которой, за низким обрывом, расстилалась прозрачная бирюза Карибского моря.