«У нас, как ты помнишь, было три революции, – прищурившись, говорил мне в детстве старший брат, – а знаешь, сколько было у французов? Пять!»
Пять. Никто до сих пор не знает, как сделать жизнь лучше. Никто. Только в книгах ее делают лучше. Причем в самых плохих книгах, тех самых, которые наш продюсер милостиво обещал не запрещать. В хороших книгах хорошей жизни обычно не бывает. Просто, когда их читаешь, становится лучше на душе. Даже в Библии предвидят победу на земле зла. И жизнь в большинстве своем зла. Надоело делать вид, что это не так. Мне тридцать восемь. Какая свобода, равенство, братство? Люди не равны, не свободны, не братья. Равенство ремесленников, свобода конвейера. Мать говорила, что я родился в пять тридцать вечера. Значит, по египетскому времени я был сейчас еще тридцатисемилетним. А по российскому – рождался прямо сейчас. Тридцать восемь лет. Не знаю, к чему и зачем я существую. Для наслаждения? – так думал в юности, начитавшись Эпикура. Для радости – когда чувствовал, что вот-вот поверю в Бога. Для прорывов в трансцендентное – когда писал «Адаптацию». Для любви – когда любил. А может, чтобы просто дышать и наслаждаться всем этим, пока не прекратится естественным образом дыхание?
В глубине ресторана, там, где натянутый тент давал наиболее густую тень, сидела за столом и смотрела прямо перед собой женщина в солнцезащитных очках. Она была загорелая, с короткими темными волосами, примерно моих лет. Присмотревшись, я узнал ее: это была женщина-чайка – та самая, что лежала в Хургаде на пирсе и что-то долго писала в тетради. Я помахал ей рукой. Похоже, она заметила мой жест и улыбнулась. Но почти сразу же встала и стала уходить. Наверное, мне показалось, что она улыбнулась – ведь лицо ее было в тени. Вероятно, нужно было встать, подойти к ней, догнать, заговорить. Заговорить? Прохладное пекло бессмысленности давило сверху, уничтожало, высасывало все силы, словно работающий рядом на полных оборотах ядерный реактор. И вдруг мне показалось, что предо мной, как 25-й кадр, мелькнула и погасла картинка из детского сна ужаса: беззвучно крутящееся сверло, на которое накручивалась огромная глинистая масса действительности.
Мир, что был перед моими глазами, наклонился, как от удара, сдвинулся и стал стремительно падать. Он падал вместе с высившейся передо мной желтой пирамидой, полицейскими, туристами, рождением, матерью, отцом, школой, армией, институтом, женой, нерожденным ребенком, работой, говорящей рыбой, Анной, Сидом, «Адаптацией». Все было к черту – или к чему-то еще, что означало конец. Это было разрушение созданного когда-то света. Из хрустального шара с Красным морем и человеческими душами он, мой шар Земли, превращался в завихрение сухой коричневой пыли. Сотворение наоборот. Возвращение в грязь. Меня когда-нибудь спросят: «Зачем ты таскаешь с собой этот кусок засохшей пыли?» «Ну что вы? – весело и немного возмущенно отвечу я, – эта пыль раньше была самой прекрасной планетой на свете!» «Вы шутите? – насмешливо скажут мне. – Ну что ж, не хотите говорить, не надо…» Нет ничего. Нет даже желания умереть. Остановить дыхание здесь, среди мертвого песка и камней? Худшего места для смерти не найти. Здесь умирали лишь залитые коричневым солнцем фараоны, которым ставили памятники в виде собственных гробов. А остальные сгнивали, высыхали и превращались в песок. Я встал и, едва переставляя ноги, поплелся к своему автобусу.
Подарок на день рождения
– Как пирамиды, друг? – вальяжно спросил Муххамед, дымя сигаретой. – Был час ночи, я только что вернулся из Гизы. Бармен был трезв.
– Величественные, удивительные гробы, – кивнул я.
– Гробы? – не понял Муххамед.
– Гробы, – кивнул я. Бармен рассмеялся.
– Слушай, Муххамед, – сказал я, – мне хочется выпить. Желательно водки.
– Водки, конечно! – он снял с полки бутылку «Финляндии». – Сколько налить?
Я пояснил, что мне нужна вся бутылка. Муххамед заулыбался, вжал голову в плечи и назвал тройную цену. Я не стал торговаться.
Когда я пил у себя в номере эту водку, оказавшуюся дрянной подделкой, а не «Финляндией», то позвонил вниз и пригласил Муххамеда подняться ко мне. Мы выпили с ним граммов по сто пятьдесят, а может, и по двести. Курили, произносили обрывочные фразы о Египте, России, Европе, о женской любви и о трудностях заработка денег.
Он нежно рассказывал мне о своей шведской любовнице, с которой занимался сексом в немыслимых позах здесь, в этом номере, три месяца назад, и теперь шведка, кажется, вновь собирается в Египет. Ее зовут Ингрид. Прислала длинное сообщение на мобильный, – Муххамед мне его показал, бережно листая телефон, словно разматывая папирусный свиток.
«Мой дорогой, нежный, красивый фараон, я думаю только о тебе, ночами не могу спать, вспоминаю, что жила с тобой в сексуальной сказке. Как поживает твой каменный цветок? Не завял ли? Он так прекрасен, так нежно благоухает, что я, северная пчела, не в силах противиться этому запаху, лечу через тысячи километров к нему…» – писала Ингрид.
У западного человека от его иррациональности остался, кажется, только секс. Мечты о каменных цветках и хрустальных пещерах. Секс, который хуже всего поддается утилизации в виде брачных договоров, расписаний половых контактов, рекламной продукции, возбуждающей, но не предполагающей реального слияния двух тел. И поэтому все, что вспыхивает в воображении едущей в отпуск западной женщины – это мощный, как удар боксера-тяжеловеса, величественный, как рыцарская башня, эрегированный мужской член. В Египте (говорят, еще и в Турции) таких ждущих и изнывающих от желания членов полно. Иная ситуация в Таиланде, где мужчин, тоже мечтающих о необремененном либеральными предрассудками соитии, ждут юные покорные женские влагалища и рты. Но если европейки в Египте становятся в основном самками, низводя всю свою многослойную, добившуюся колоссальных прав в западном мире женскую суть просто до жаждущего ласки влагалища, – то западные мужчины, приехавшие в Таиланд, ищут не только оргазмический секс, а еще и утерянное у себя на родине внимание к себе как к главному полу, мужчине-главе, самцу-повелителю.
В общем-то, неплохо, что есть такие женские и мужские места, куда оба пола могут поехать и слить свою нереализованную половую суть. Может быть, как писал Уэльбек, стоит эту систему эротического слива официально легализовать и зарабатывать на ней деньги? Но тогда, пожалуй, потерялась бы важная составляющая человеческой жизни. То, о чем говорил Платон, в идеальном государстве которого поэты переставали писать стихи после того, как задумывались: «А почему цветок красив?». Секс, окончательно организованный, перестает быть каменным цветком и становится частью системы «Аll inclusive».
Хотя, собственно, что же здесь плохого? – с легким неискренним недоумением говорит адаптированная часть меня.
Пить едва прохладную водку здесь, в этом номере с неработающим кондиционером, было не очень приятно. «У меня сегодня день рождения», – сообщил я по-русски. Муххамед опрокинул в рот очередную рюмку и ответил по-английски: «Что мы так сидим? Включим телевизор?» Я включил. На экране шла раскрашенная в стиле индийских фильмов драма. «Мне тридцать восемь лет, – сказал я, – и это огромный отрезок жизни. Например, если представить, что сейчас 1900 год, начало нового века, а потом сразу возникает 1938 год. Огромная разница! Мировая война, потом Гражданская, потом…»
Муххамед с прищуренными улыбающимися глазами смотрел телевизор. «Это наша звезда, наша!» – восторженно говорил он, указывая на экран, где пела и танцевала беловолосая актриса с большой грудью. «Я пишу книгу», – сказал я по-английски. «У тебя есть журналы?» – интересуется он. «Журналы? Какие журналы?» – «С сексом, с девушками», – пояснил Муххамед. «А… нет…»
Мы курили, окутывая дымом несказанные слова. Он заметно опьянел, и я тоже. Нам обоим, в общем-то, было не о чем говорить и приходилось напрягаться, чтобы выдавить хоть слово.