Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Конечно, если мать долго пробудет в таком состоянии, к отцу станет чаще приезжать из Симферополя брат. Все-таки ему ближе, чем мне из Москвы. Брат говорил мне в детстве, что нужно поступать, как Юлий Цезарь: быть первым в деревне, а не вторым в городе. И спрашивал иногда с насмешливой улыбкой в мои редкие встречи с ним: ну как ты, в своей имперской столице, процветаешь?

В родной город я вряд ли вернусь, несмотря на неприязнь к Москве, временами переходящую в ненависть. Что я мог делать здесь, в переходящей на украинский язык Украине со своим русским филологическим образованием? Да и не только из-за этого… Тот, кто вылетает из родного гнезда, обычно не спешит в него возвращаться. Разве что к старости. А я находился в середине жизни – так мне, по крайней мере, казалось.

Может, я и уеду когда-нибудь куда-то из ненавистного мне города, но в совсем другие места. В Гавану, на Кирибати… Хотя я знал, конечно, что наверняка разочаруюсь в любой стране. Потому что, помимо каких-то личных вещей, мне придется туда тащить за спиной еще и самого себя. Слишком тяжелый груз.

Вероятно, для отца было само собой разумеющимся, что забота о заболевшей матери ляжет на него, а я молчал. Мы говорили о чем угодно, но только не о долгосрочных проблемах, связанных с ее болезнью. Он сам суетился над ней в спальне, когда ей нужно было сходить в туалет. Я лишь выходил за продуктами и лекарствами.

Вечером отец спросил меня, не женился ли я в Москве.

– Нет, пока нет. Но вообще все нормально.

– Ты давай там, внуков хочется увидеть, – сказал он, отводя глаза.

Я вдруг подумал, что никогда не стану таким, как отец. Ни разу за всю мою жизнь, он, несмотря на склонность к резким перепадам настроения, не упрекнул меня ни в чем. Ругал когда-то за что-то, пару раз ударил ремнем в детстве за какие-то шалости – но никогда ничего не навязывал и не заставлял. Он не требовал соблюдения какого-либо долга – все делал сам, не ожидая помощи от других. Измена матери была для него тяжела, потому что он ей доверял. Он никогда не был равнодушным и циничным ко мне, к брату, ни вообще к людям. Хотя и не верил в Бога, как и все интеллигенты его эпохи. Он любил старые фильмы, в которых не ругались матом и говорили не «набить морду», а «набить лицо». Может, необязательно верить в Тебя, Бог, чтобы быть таким сердечным, как мой отец? Хоть бы Ты и миллион раз внушал мне, что такая доброта, как у отца, есть все та же скрытая вера.

Матери нельзя было ни читать, ни смотреть телевизор. Вхождение в нее любой информации было ей противопоказано. Но когда я смотрел на нее, мне казалось, что внутри у нее происходит шумное шествие жизни, и она, глядя на нас, на самом деле наблюдает что-то в себе. И там, внутри, у нее происходило столько всего бурного, опасного и удивительного, что мать не успевает следить и участвовать в этом непрерывном приключении жизни и, говоря с нами, на самом деле говорит с теми, кто у нее внутри. Мать явно не страдала от одиночества – она страдала скорее от того, что не может объяснить что-то важное и поразительное нам с отцом.

Глаза мамы, тускло вспыхивая, перебегали с предмета на предмет и однажды вдруг замерли, остановившись на мне. Я как раз вошел в спальню. «Игорь! – строго нахмурившись, позвала она отца. – Игорь!»

Папа быстро подошел. «Что тебе?» – «Игорь, накорми Сашу», – тоном задумчивого приказа произнесла мать. Она сказала это точно так же, как говорила много лет назад, когда я ходил в первый или второй класс и возвращался после продленки домой, а она устававшая после смены на заводе, где работала бухгалтером, ложилась отдыхать на кровать, не в силах накрыть на стол. Выходит, мать узнала меня. Не сегодняшнего, а восьмилетнего. Но минут через пять она снова погрузилась в себя.

«Выходит, если убрать время, – вдруг, как восьмилетний мальчишка, подумал я, – тогда никто никогда ничего не забудет?»

Младенцы и старики

На второй день мы с отцом решили ее искупать. Сначала долго набирали полную ванную – воду приходилось греть ведрами на плите, потому что горячей не было. Принесли из кухни стул. Отец, так же неутомимо радостно и немного нудно – как и всегда, когда в чем-то уговаривал кого-то из близких, – стал упрашивать мать пересесть на стул, поднимая ее руками с постели. Она кривилась, вертела головой и отталкивала его. Кое-как мы вдвоем подняли ее, завернутую в халат, и посадили на стул. Но мать тут же начала вставать, говоря, что дойдет сама.

– Хороший знак, – подмигнул мне отец, – если хочет сама идти…

Но она все же не могла передвигаться – у нее подгибалась правая нога. Мы взяли мать под мышки, с трудом довели грузное и шумно дышащее тело до пуфика в гостиной, на который она села, сразу сильно вдавив его. Долго не хотела вставать. «Ладно, пойду…» – сказала самой себе и вновь попыталась встать. Было ясно, что там, в своем мире, она ходит так же легко, как раньше, а здесь ее гнет к земле тяжесть болезни, и мать удивлялась и злилась этой своей физической странности.

Заглянуть бы туда, в этот ее мир! Походить бы по ее перепутанным временам, пообщаться, понять, увидеть. Зачем? Ведь не может же быть, чтобы человек, когда-то родивший тебя и воспитавший, вдруг превратился, как в американских фильмах ужасов, в укушенного вампиром сумасшедшего – оказался неродным, незнакомым? Неужели в человеческом мозгу всего лишь при каком-то инсульте происходит такое глобальное перевоплощение, что родная душа может стать тебе чужой? Химия, биология, выходит, правит чувствами? А душа, почему же она замолчала?

Когда мы с отцом вели мать мимо нашей с братом комнаты, – она в нашем детстве и в моей юности любила туда заходить, говорить о чем-нибудь с сыновьями (мне и Борису это обычно не нравилось, потому что каждый раз интерес матери кончался незлобливым напоминанием об уроках, уборке в комнате или разговором о том, какие наши знакомые девочки ей не нравятся или нравятся), – мать яростно задышала и даже топнула по расшатанному паркету ногой:

– Куда, нет! Сюдо… я сказала… сюдай! Тука! Ванная има…

Ей было плевать, что уже приготовлена ванна, о которой ей только что долго говорили и на которую она согласилась. В своем мире она была чистой и вымытой, ей было в нем, наверное, лет тридцать пять, и у нее были двое сыновей-школьников. Отец стал уговаривать мать идти дальше – а она, как седой рыхлый младенец, топала ногой и неистовствовала, не в силах объяснить, чего же ей нужно.

– Это не ванная, не ванная, – выходил из себя отец, – указывая рукой вперед, – ванная там…

Но мать настояла, чтобы ее завели в нашу с братом комнату. Здесь она сразу успокоилась – будто закрыли форточку и шум за окном затих. Мы посадили ее на диван, на котором в старших классах спал Боря, а позже спал я. Когда-то у противоположной стены комнаты стояла еще детская кровать-малютка, сейчас там находился застекленный шкаф с книгами и сувенирами советского времени.

– Рассказывай… – сказала мне мать, сидя на диване. Затем перевела взгляд на запыленную скульптурку вырезанного из дерева орла, привезенную когда-то родителями из Карпат, и сразу нырнула куда-то в собственную глубину. То, что она там увидела, видимо, вновь ее успокоило. Может быть, в ее мире я наконец стал ей что-то рассказывать – важное и интересное. Она слушала. Хотя в этом мире я молчал. Сидела тихо, сжав губы и немного сопя. Но не улыбалась. Ни разу, с тех пор как мы забрали ее из больницы, она не улыбнулась, ни разу. Только лишь успокаивалась, сосредоточенно о чем-то думая. Но почему же ни разу не было ни одной улыбки?

Вскоре в ее мире вновь распахнулась дверь: отец напомнил про ванную, что надо помыться, потому что в больнице ее никто две недели не мыл и она грязная. «Грязненькая ты моя, – ласково гладил мать по седым волосам отец. – Аллочка, пойдем… помоем тебя, пойдем, милая…» Мать брезгливо кривила лицо, начала быстро что-то отвечать – можно было разобрать что-то похожее на ругательства.

44
{"b":"181607","o":1}