В калейдоскопе индивидуальных судеб достаточно отчетливо выявляется типовая биография «поэтического молодняка» тридцатых.
Год рождения — предоктябрьское десятилетие (лишь Али Шогенцуков, Самуил Росин, Алексей Крайский и еще немногие были старше). Значит, «проклятое прошлое» они захватили только краешком детских воспоминаний, не успели и на гражданскую войну; во всем этом они поверят потом писаной другими истории, смешавшей фрагменты реальности, романтический миф и целенаправленное искажение фактов.
Социальное происхождение — из низов (благополучные гимназисты и студенты либо окажутся по другую сторону баррикад, либо придут в литературу раньше).
Ранний труд множество простых, часто тяжелых рабочих профессий, что вызывалось, вероятно, не только необходимостью зарабатывать себе на жизнь, но и высокими идейными соображениями, желанием внести конкретный вклад в строительство нового общества. Механик Абросимов, проходчик на строительстве московского метро Богатков, геолог Занадворов, чернорабочий и резинщик на «Красном треугольнике» Инге, слесарь харьковского завода Каневский, подручный слесаря-водопроводчика Лебедев, еще один слесарь — Стрельченко, столяр-краснодеревщик Федоров, коногон и забойщик на шахте Чугунов.
И — параллельно — первые поэтические опыты.
Потом — рабфак, литературные курсы, институт или университет, почти неизбежная работа в газете или журнале, странствия по превратившейся в огромную стройку стране, первые публикации, первые книги (а некоторые успели увидеть не только первые). Об их пафосе дают представление уже заглавия: «Бодрость» Евгения Абросимова и его соавторов (1934), «Простор» Владислава Занадворова (1941). «Эпоха» (1931) и «Золотой век» (1937) Юрия Инге, «Рождение песни» (1931) Евгения Нежинцева, «Жатва» (1935), «Наше спокойствие» (1940) Самуила Росина, «Рапорт наркому» (1933), «Богатство» (1938) и «Земная сила» (1940) Миколы Шпака, «Радостный берег» (1939) Арона Копштейна, «Счастье» (1939) Николая Отрады.
Официальный поэтический барометр тридцатых годов устойчиво показывает «ясно».
«И я хочу любить и быть любимым На светлой нашей, солнечной земле!» (Борис Костров, «У обрыва», 1939).
«Так я странствовал все лето По колхозам и станицам. И везде гостеприимно Открывали двери мне. В городах меня встречали Улыбавшиеся лица И не мог я стать бродягой В нашей солнечной стране» (Юрий Инге. «Странствие», 1939).
«Благословлю земли просторы, Где жил я здесь в наш светлый век. Любил ее моря и горы, Как мог свободный человек» (Вячеслав Афанасьев. «Застигнутый последней метой…», 1940).
Всем лозунгам я верил до конца
и молчаливо следовал за ними,
как шли в огонь во Сына, во Отца,
во голубя Святого Духа имя.
И если в прах рассыпалась скала,
и бездна разверзается, немая,
и ежели ошибочка была —
вину и на себя я принимаю, —
с трагическим надрывом напишет впоследствии Борис Слуцкий. Но эта горечь — результат исторического видения и переосмысления, взгляд извне на уже отшумевшее время. Тогда же лозунг, жанр «боевых стихов, непосредственно откликающихся на вопросы политики партии» (Безыменский), становится необычайно распространенным в поэзии.
Начинающие поэты шли в данном случае за своими старшими коллегами. Они тоже честно пытались овладеть большим (может быть, точнее — громким) стилем социалистического реализма.
Евгений Нежинцев, например, зарифмовывает известный тезис Маркса о Фейербахе: «Но в гроздьях формул потерялись мы, Найдя не сразу наше назначенье. Философы — лишь объясняли мир. Мы — изменить должны его движенье».
Иван Пулькин, начиная повествование о Волхове (на котором строится гидроэлектростанция) со времен Баяновых, в стиле любимейшего «Слова о полку Игореве», тоже завершает свою песнь знакомым лозунгом: «… строится социализм Силами одной страны!»
Вадим Стрельченко приглашает молодежь на социалистическое строительство в Туркмении: «Ты ведь слышал о солнце песчаной страны. О просторах в горячей тиши… Там, как всюду, умелые руки нужны. Приезжай, приезжай! Поспеши».
Через год тему подхватит Владимир Чугунов, проезжая по Турксибу, он увидит в названии станции «Сто берез» символ и прямое задание для поэта: «Пророчество вижу в названии этом — Хорошая тема дается поэтам. Те люди, что станцию так называли, Смотрели уверенно в ясные дали. И время покажет — мы этому верим — Шуметь здесь широким тенистым деревьям. Упорные люди эпохи великой В бесплодные степи направят арыки».
Об огне «Великих пятилетий» сочиняет стихотворение Владимир Аврущенко, «точный пятилетний план» воспевает Варвара Наумова, славный город Комсомольск — Сергей Спирт («Мы пришли сюда — здесь было голо, Мы растили город Комсомола…»), и здесь утверждается уже знакомое коллективистское «мы».
Особенно примечательна и характерна судьба Василия Кубанева (его стихи, газетные публикации, письма сохранились достаточно полно и позволяют увидеть как логику агитационной поэзии, так и ее противоречия). Успевший за свою короткую жизнь поработать сельским учителем и сотрудником районной газеты, уйти добровольцем на фронт и, вернувшись по болезни, умереть от «гражданского» туберкулеза, — Кубанев в своих письмах и дневниковых заметках исповедален и масштабен, тонок и обаятелен.
Он, как и многие в поколении, — яростный книжник: «Книгу (одну) я прочитываю каждый день. И читаю с подчеркиваниями и с выписками. Редко какая остается недочитанной. Я дочитываю ее на следующий день и прочитываю еще одну — меньшего размера» [14]. Причем читает преимущественно большую классику. «Пять гениев мои боги: Шекспир, Бальзак, Достоевский, Горький, Роллан»; «Многих наших поэтов я очень не люблю, потому что все они ненастоящие какие-то. Огромных поэтов люблю — Пушкина, Маяковского, Некрасова, Байрона, Шекспира, Багрицкого. Их нельзя не любить» [15].
Он трезво судит о бедах современной поэзии: «Наши поэты не имеют собственного отношения к миру, не имеют собственного лица. А без этого также невозможна поэзия. Они похожи друг на друга, и ни один из них не похож на поэта. Через двадцать лет их забудут, как забыли мы Гастева, Герасимова, Кириллова, Богданова и других поэтов, которые двадцать лет назад «гремели» [16]. Он, вероятно, по примеру любимого Бальзака задумывает эпопею из «двадцати приблизительно» романов, частями которой должны были стать книги о Ленине, о художественном гении, о женщине, о будущем — «художественная история половины столетия — и какого столетия!» [17]
Он, в общем, владеет и поэтическим словом, о чем свидетельствуют остроумные эпиграммы на вечные темы:
Он был землей,
он станет ею снова.
И я лишь переход,
и дух лишь довод
К тому, что он
Землею станет снова.
(«Хлеб», 1939)
В определенных обстоятельствах,
В известных дозах
Он благотворней, чем вода,
Нужней, чем воздух.
(«Яд», 1939)
Но там, где поэт пытается следовать социальному заказу времени, писать о главном, — вдруг бесследно исчезает собственное лицо, а появляются вместо него ученически заимствованные у Маяковского интонация и «лесенка» и чужие мысли, такие же, как у других, рифмованные лозунги (не забудем, правда, что автору всего 18 лет):