Мокеке взбодрила его, и он показал свою удаль и матерость огненною присядкой; затем жители деревни оттащили его, сомлевшего, в халупку из коровьего навоза, где он ночевал. К вечеру он еще раз появился у хижины вождя, и вызвал старика на разговор, — только теперь уж не подходил к нему близко, чтобы не давать поводов для битья. «Надо ехать! Пора и честь знать! — толковал он, жестикулируя. — Машину давай! Кар, понимаешь? Угугу ехать, Москва лететь!..». Вождь смотрел на белого мужчину с оплывшим, небритым лицом (вилку электробритвы здесь, понятное дело, воткнуть было не во что), в грязной и мятой одежде — и источал непонимание ситуации. Что хочет этот мквате? Почему он машет руками, словно хочет станцевать и спеть «Уачингере, уачингере, кале»? — «Ты меня надул»? Ведь он, вождь, честно заплатил ему за то, что тот доставил Большую Гремящую Птицу, и дал даже больше, чем указывалось в договоре? Какой странный народ. Сначала хотел вступить с ним, вождем, в отношения как с женщиной, затем плясал, сейчас устроил крик… Недаром в саванне говорят: «Во всем мире не найти глупее белых людей». Взять хотя бы их пляски. Настоящие мужчины изображают танцем охоту, или войну, а не прыгают на корточках, словно больные павианы. Вождь сделал величественный жест, — по нему из деревни притащили старого толмача: он когда-то работал с охотниками за бивнями, и знал несколько английских слов и фраз. Тот слушал-слушал Кешу, и догадался наконец: белый просит машину, чтобы уехать в Угугу! Тут уж вождь пришел в ярость: ничего нельзя было выдумать нелепее! Зачем в племени автомобиль? Куда на нем ездить по саванне? Все люди, все звери должны передвигаться по ней только на ногах. Или ползком, как змеи. Машина шумит, дымит, поднимает пыль — так пусть ею пользуются сами белые! Ведь они не живут в этих местах, не растят детей, не отмечают своих праздников. Вот самолет — это другое дело. Это признак могущества.
— Пускай идет прочь! — сказал вождь толмачу.
Но белый не уходил, и все что-то канючил: с трудом удалось разобрать, что он просит привести сюда кого-нибудь из его верного экипажа. Эка, хватился! Да все они, отплясав и выпив свое мокеке на празднике встречи, давно разбежались по хижинам папы-мукумбве, да папы-нгоку, да папы-мфумо, или вообще изчезли неизвестно куда, и теперь охотятся голые, с копьями и стрелами, за какой-нибудь антилопой-куду. Кругом столько мест, где захочется побывать молодому человеку! И никто не поменяет больше запахов прирожы, где все давно и прочно обустроено, на гадкий запах авиатоплива — мафута. Толмач развел руками и поднял к небу лицо, как бы обращаясь к Высшему Духу, мпамбе: помоги вразумить этого человека! Чего он хочет?!
Кеша поглядел на него, и понял вдруг, что здесь, в этой хижине, ему уже никто и ничем не поможет, и бесполезно сюда ходить, логика туземного начальства проста, как правда: ты выполнил свои условия — пригнал самолет, мы выполнили свои: заплатили тебе деньги. Дальше? А что дальше? Дальше? все, свободен.
Он повернулся — и горбясь, загребая ногами пыль, побрел прочь — туда, куда несут ноги. И они вынесли его на вытоптанный луг, где одиноко приник к земле, свесив крылья, трудяга Ан-24. В боку его аккуратным овалом чернел распахнутый главный люк. Кеша проверил бензокраны: ну конечно, слили все остаточки… И тотчас быстро исчезающий вечерний горизонт осветило несколько костров — стало понятно, куда пошла та горючка. Он поднялся в салон. Матчасть пострадала, конечно, не так уж сильно: все же за один день трудно разрушить, растащить большую машину, тут требуется время. В кабине он включил аккумуляторы, зажег свет. Тотчас по лобовому стеклу поползло что-то липкое, узорное; пилот содрогнулся: змея! А вдруг и здесь где-нибудь рядом притаилась такая же: под пультом, за педалями… Кеша рывком поднялся, на цыпочках миновал салон, и спрыгнул на землю. Кругом было темно. Куда идти? В какую сторону? Там-сям горели костры, щедро питаемые слитым с самолета горючим — но какой дорогою идти к ним? И — что там делать? Снова плясать, пить эту ихнюю мокеке? Нет, не стоит тратить силы. В ближайшее время они ему могут еще ой как понадобиться. И он снова полез в машину. Хрен с ними, со змеями! Надо только быть осторожнее. Все-таки кабина — единственное место в этих благословенных краях, где он чувствовал себя более-менее уверенно. Кеша наладил слабую подсветку, плотно закрыл дверь: один иллюминатор в салоне успели уже выдавить, еще залезет в него какая-нибудь гадость… Съежился в кресле. Не успев еще задремать, услышал кашляющие звуки — и, глянув через остекление, узрел небольшую стайку гиен, неспешно кружащих по поляне. Они горбились, скалили острые зубы: Кеша читал или слыхал где-то, что своими челюстями они ломают на-раз конскую ногу! Заметив движение в кабине, гиены мигом окружили ее и закашляли, подвывая. Вслед им заплакал и Кеша, пытаясь сжать в комок свое просторное тело, стать как можно меньше в центре этой страшной ночи.
Утром он забежал в деревню лишь для того, чтобы спросить первого встречного: «Угугу, куда? Там? Там? Там?» — указывая на стороны света. Молодой охотник с раскрашенными палочками в ушах махнул, не задумываясь, рукою:
— Ндио, бвана! Угугу, бвана!
И Кеша ушел в саванну. А вечером его приволокли в деревню охотники племени, едва узнав в исцарапанном, исхлестанном кустами, иссосанном свирепым африканским гнусом бродяге, лежащем серым кулем в стороне от всяких тропок (над ним уже летали птицы — это привело охотников) краснощекого крепыша в одежде с золотыми пуговицами и шитьем, недавно спустившегося с неба на Большой Ревущей Птице, отныне принадлежащей их племени. Знахарь помазал раны своим снадобьем, влил в рот отвар, поплясал вокруг Кешиного тела под звуки своей баримбы с криками и песнями — и оставил больного в своем жилище, ждать исцеления. Гость выздоровел быстро, — но оставался угрюм и не по-хорошему тих; некоторое оживление наблюдалось лишь при виде калебасы с мокеке. Еще несколько раз уходил он в сторну Угугу — но теперь всякий раз возвращался уже сам: когда через час, а иногда даже и меньше. Но постепенно тоска как состояние души все-таки сменялась новыми чувствами: что же все тосковать да тосковать, когда говорится: танцуй, пока молодой! Вот на этих-то вечных плясках при костре его и уловила в свои сети красавица Мпунде с обточенными для пущего шика зубами, жестяным кольцом пелеле в верхней губе — что считалось высшей стадией кокетства — и затейливой татуировкой на животе и ягодицах. В ту ночь она запоила его мокеке, закормила сушеным мясом и жареными жуками дуду, заплясала в доску, — и в ее хижине на рассвете они, потные и остропахнущие, завершили на земляном полу свое грехопадение. Мпунде была из племени кукумпа. Однажды, бегая голышом по саванне, она встретила молодого охотника-нгококоро — и, пораженная его невероятной красотою и цветными палочками в ушах, немедленно вступила с ним в связь. Молодец тоже был покорен искушенной в любовных делах девицей, — и повлек ее за собою, в свою деревню. Нравы в африканских селениях вообще не очень строги, — но даже и здесь беглянка выделялась ненасытной похотью, страстью к ночным пляскам и мокеке. И совместная их жизнь с бедным пилотом тоже не была спокойной: все время возле хижины толклась молодежь и звонкими голосами звала красавицу за деревню, под сень деревьев и колючих кустов. Бывало, что и Кеша, очнувшись от паров коварного напитка, не заставал рядом сожительницы, — а однажды так прямо согнал с нее мелко трясущегося юнца со свежепродетым шакальим клыком в носу, признаком совершеннолетия. В прошлой, советской жизни такие факты способны были просто поломать судьбу, — а здесь все сходило, прощалось, растворялось в мареве жарких дней, прозрачных рассветов — когда можно было, поднявшись на взгорок за деревней, увидать в долине стайки похожих на тельняшки зебр, легких антилоп, грубых носорогов, удивленно вскидывающих головки жирафов… Слышалось сиканье молока в горшки: хозяйки доили коров, коз; ребятишки выбегали из убогих жилищ и плюхались в пыль, или принимались за игру. И самого его ждала в хижине хлопочущая мукеле, ставящая первым своим делом ублаготворить хозяина, чтобы он был сыт, доволен домом и женщиной. На месте трапезы водружалась калебаса; начинался новый день. Мокеке Кеше выдавали без слов из пивного погреба вождя: видно, тот все же чувствовал какую-то свою вину. Самолет растащили полностью, и Кеша стал забывать даже, как он выглядел. Иногда, продрав похмельные глаза, он устремлял тусклый взор в небо, что-то глухо ворчал и плакал. Заросший белесой дремучею бородой, с копной нечистых выгоревших волос, в скудной набедренной повязке, — он, однако, не был на последнем счету среди красавиц деревни, некоторые женщины смотрели на него пылко, — особенно после того, как Мпунде частым напильничком любовно подточила ему во сне зубы, по последней моде своего племени. По канонам европейской, и отчасти российской мифологии — он стал смахивать теперь на матерого вурдалака, — но на разных пространствах Земли у ветреных женщин свои вкусы, свои пристрастия. Еще отечественный поэт Пушкин говорил, что, мол,