— Хорошо. — Она сняла кольцо, протерла его платком и надела обратно. — Жгутову о ящиках ни слова. Пока не придет день голосования.
— Любовь Ильинична, — начал Явский, но она на него даже не посмотрела.
— Это мое условие, Петр Алексеевич.
— Я и не собирался спорить, — пожал я плечами. — Мне он тоже не особо нравится, не переживайте.
Собственно, спорить тут было не с чем. Будет даже лучше, если Жгутов узнает тогда, когда возразить будет уже нечем.
* * *
Вечером накануне выборов я в последний раз открыл тетрадь со списком голосующих. Не потому что в ней могло что-то поменяться, просто руки сами к ней тянулись.
[Сто девяносто четыре. Если все, кого ты обошел, придут, и если половина тех, кому ты писал, не соврала, и если… в общем, гарантий никаких.]
— Да… — протянул я. — Впритык.
[Если честно, я бы на такое не поставила ни копейки. Извини.]
— Да чего там.
Я закрыл тетрадь. На том берегу пруда зажглось первое окно, рано, еще было светло. А внизу хлопнула дверь, и по голосам я понял, что это не клиент, и пошел вниз.
Ася стояла в первом зале в дорожном, с саквояжем у ног, а Сема уже тащил мимо нее два мешка в сторону лифта, даже не сняв шапки. Обоих обветрило, Сема загорел пятнами, Ася похудела. Я обнял сначала ее, потом его, вместе с мешками.
— Про ковен расскажу после выборов, — сказала Ася. — Там длинно, и там надо будет еще работать. Возможно, тебе в том числе.
— Что-нибудь срочное?
— Нет. Ковен матери Даши их уже неслабо прижал, так что они задрали лапки и легли: «Мы белые-пушистые, ничего не знали», — и так далее. Так что пока что это более чем терпит. Но кто их знает, что будет, когда первый испуг пройдет.
— Хозяюшка, у тебя там Даша что-то пекла? — спросил Сема. — Я с порога чую, что не просто с яблоком. С чем еще?
[С яблоком и с брусникой. Ей Лара показала рецепт.]
— О-о-о! Надо будет оценить! — сказал он с удовольствием и ушел наверх, откуда вскоре загремело.
Ужинали наверху вчетвером. Илья с Дашей поужинали до нас и разошлись, Зоя сказала, что сыта, и ушла к себе. За столом остались те, кто знал, что будет со мной, если завтра не выйдет.
Никто об этом не говорил, впрочем. Ася подкладывала Семе пирог и говорила, что в дороге он две недели ел что попало, Сема не спорил и ел. Варя ела мало.
— Завтра стол накрою, — сказал Сема, отодвигая тарелку. — Горячее, рыбу, пироги. На всех, кто придет.
Я кивнул. Варя положила вилку.
— Во сколько ты вернешься?
— Не знаю. Голосуют в полдень, потом считают. Если все хорошо, то еще обряд. Но в любом случае скорее всего к вечеру.
— Это не ответ. Мне нужен час.
— К семи.
— Хорошо. — Она посмотрела на меня твердо. — К семи я жду тебя здесь. Дольше я ждать не буду, я поеду туда.
— Туда нельзя, Варь.
— Значит, к семи.
Больше она об этом не сказала ни слова и до конца ужина говорила с Асей про Дашину учебу, а я смотрел на нее и думал, что, если ничего не получится, то ради нее я выберусь оттуда в любом случае и мы подадимся в бегство.
Сема ушел мыть посуду, Ася за ним. Мы с Варей остались у окна. Лавка подождала, пока на лестнице стихнет.
[Петя. Завтра я тебя не увижу и не услышу. Я на это согласилась, ты меня знаешь. Но пообещай мне одно. Чем бы оно ни кончилось, первой узнаю я. Не Варя. Я.]
Варя на меня посмотрела, она это слышала тоже.
— Раз мы связаны, ты узнаешь первой в любом случае, — улыбнулся я.
* * *
Разбудила меня Лавка раньше, чем я просил.
[Петя, вставай. Магограф. Тебе пишут из Белоречья.]
Было начало восьмого, за окном цвела яблоня у соседского забора, и Сема возился на кухне: он, как обещал, встал в пять, чтобы начать готовить праздничный ужин.
Ленту я прочел стоя. Старший Грани из Белоречья писал коротко: ночью машинка в его доме перестала работать, он вскрыл запас, присланный старейшинами, и будет голосовать по нему, о случившемся извещает наследника и старейшин. Пока я читал, магограф застучал опять. Верхневолжск. Другой почерк, та же история, и тоже ночью.
[Два. Петя, два! Ты говорил, что они пойдут по городам, и они пошли, и у них ничего не вышло! Я бы сейчас прыгала, если бы умела.]
— Погоди прыгать. Это те, кто написал. Кто не написал, мы узнаем в полдень.
Но она была права, и я чувствовал то же самое, просто не говорил этого вслух. Поломки происходили повсюду, но там, где происходили, старший ночью открывал ящик с двумя печатями. А Жгутов сейчас сидел где-то над такой же лентой и впервые читал слово «запас».
Третья лента, из Москова, пришла, пока я одевался. Я убрал все три в карман, спустился в первый зал и там, у прилавка, снял часы.
В крышке часов был рубин Яхонтовых, и о том, чей это камень, в Ложе Смарагдовых знать никому не стоило. Кот Хоня лежал на углу прилавка. Я положил часы ему под лапу.
— Сторожи, — строго сказал ему я.
Он боевито мявкнул.
Дверь открылась. Солнце на крыльце было уже по-майски теплым. Я вышел, и за спиной она закрылась тоже сама.
Изумрудный дом стоял в старом центре, в переулке за Плотиной, и я проезжал мимо него, наверное, раз двадцать, не зная, что это он. Три этажа темного камня, ставни с уличной стороны не открывались так давно, что краска на них была одного цвета со стеной.
Свой дом у рода в столице был всегда, старейшины его содержали, но без главы в нем почти не бывали, и большой зал открывали только на съезд. Я вошел в дверь, которую мне открыл человек с изумрудным камнем в оправе очков, и поднялся по лестнице один. Так было положено: тот, за кого голосуют, входит последним, к самому открытию голосования, а что говорят о нем в зале до этого, его не касается.
В голове было тихо. Я привык к этой тишине за двадцать минут на извозчике, но в зале она стала еще заметнее: много людей, много голосов, и ни одного внутри. Ощущения, что я иду на плаху, не было, но мысли о возможном исходе занимали разум, тут было ничего не поделать.
Зал занимал весь второй этаж, в два света, с окнами под потолком, и в их лучах стояла пыль. Людей было человек двести, все стояли, стульев почти не было. А посреди пола, вровень с паркетом, был вмурован камень.
Темный, шириной в два шага, с пятигранной выемкой, такой же, что и у грозовского камня, у которого меня окунали в купель. Паркет расходился от него, как круги по воде.
Гул от дверей пошел на убыль, но не сразу, волной. А потом через зал ко мне пошел человек, и я узнал его раньше, чем он дошел: красное лицо, купеческий сюртук, зеленый камень в перстне на толстом пальце. Лука Матвеич Жаров, новоградский хлеботорговец.
— Приехал, — сказал он и обнял меня при всех, крепко, пахло от него дорогой и хлебом. — Ты рад, это я вижу.
— Рад, Лука Матвеич. Жаль, что не удалось выбраться на пироги.
— Пироги никуда не делись. Выиграешь, приедешь главой, съешь двойную порцию.
Старейшины были у камня, но не вместе. Явский сидел на единственном стуле с высокой спинкой, Парская стояла в двух шагах от него, прямая, как всегда, и смотрела в зал. Жгутов сидел на простом стуле поодаль, трость между колен, и вот он на меня как раз смотрел.
Распорядитель вышел на середину и сказал, что наследник прибыл и что съезд открыт. Больше ничего. Тишина сделалась полной. Я знал, что сейчас говорить надо мне.
— Меня зовут Петр Воронов, — начал я. — Многие из вас меня не видели никогда, и это нормально, я три года наследник и не ездил по городам, я работал. Я мастер-артефактор, у меня лавка в столице, и лавка в Грозове.